Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 39

Задания на дальнем полигоне были выполнены. Летчики звена Орехова поразили все летящие цели. Королькову хотелось крикнуть друзьям: «Черти вы полосатые, неужели не видите, что я стал сильнее! В пять, в десять, в сто раз! Взгляните, я и на земле уже стою крепче. И в небе — хозяин. И ты тоже, Кирьянов». С трудом сдерживая наплыв чувств, он говорил Орехову:

— Товарищ капитан, теперь уж наверняка Алексей поедет за невестой.

Марцев скосил взгляд на Кирьянова.

— А ты все-таки погадай на ромашке, — сухо сказал он и осекся: перед ним лежала серо-желтая степь с пожухлой и чахлой полынной травой.

КОСОЙ БОР

Сквозь кудлатые тучи робко сочилась утренняя заря. Синоптик капитан Козодой прильнул к окну и увидел на рулежной дорожке движущиеся огни — Кудияров выкатывал самолет из укрытия. И куда он в такую муть спешит? В капонире тепло, сухо и полный штиль, а стоянка, как полюс, открыта всем ветрам. Кудиярову не перечь, любит упрямиться: «А что нам, товарищ капитан, ваши тучки-мучки — мы всепогодные». Это он, конечно, самолетом своим гордится. Так-то оно так, Кудияров, да только летчика не забывай.

Командир полка Зарубин, конечно, помудрей. Он из дома справляется о небесных делах. Нынче аж в полночь звонил. Козодой дежурил, и ему все равно — когда ни потревожь, — но он-то, Зарубин, чего бодрствует? Знать, приладился, не открывая глаз, на ощупь брать в темноте телефонную трубку: «Козодой, как там, на горизонте?»

Докладывать Зарубину метеорологическую обстановку — нож острый. Любит поправлять: «Говори точнее, короче», не переваривает слово «ожидается». Ему непременно скажи «будет». А как «будет», если только «ожидается»? Это еще не значит, что будет. Потому Козодой стоит на своем: «Ожидается!» — и все.

Предсказывать погоду нынче не просто. Во-первых, выдался такой год, что на день семь непогод. Во-вторых, погоду прогнозируют не для самолетов, а для летчиков. А им попробуй угоди — каждому подавай свое.

Да вот хотя бы и сам Зарубин. Ас, при всяких метеорологических условиях летает. И кажется, что ему какие-то там обложные осадки. Конечно же ничего, если бы не одно существенное обстоятельство. Если бы не Косой бор, куда он собирался лететь.

В другое время Козодой применил бы свою погодную дипломатию, а на этот раз, не гадая, сказал, как отрезал: «Не будет в Косом бору погоды, товарищ командир». Потом смиренно ждал ответный голос Зарубина. Если прогноз не по нему, редко когда не упрекнет: «Козодой, что там у тебя неразбериха с погодой! Ты давай наведи порядок в своей канцелярии…»

На этот раз упрека Козодой не услышал. Трубка на другом конце неожиданно стихла, а потом прерывисто засигналила, будто и ей погода не по нутру.

Косой бор у Козодоя в печенках сидит. Каверзнее аэродрома он не знает. Местность там лесистая, предгорье; подходы на посадку затруднены. И с погодой такие метаморфозы случаются — уму непостижимо. Тихо, безоблачно — и вдруг гроза, шквальный ветер и яростный дождь. Или туман тихо опустится, замрет, и с ним никто не сладит.

Из-за этого Косого бора однажды не вернулся из полета любимец полка капитан Еремеев. Давно это было, а помнится. С той поры Козодой наставляет своих помощников: «Семь раз отмерь, прежде чем дать погоду в Косом бору». Синоптики даже пошли на хитрость — сознательно начали «ухудшать» погоду.

Когда Зарубин пришел на КП, Козодой усложнил обстановку до крайности. От этого переменился в лице, говорил сбивчиво и каким-то извиняющимся тоном, будто и в самом деле виноват, что тучи волочились чуть ли не по килям самолетов, а обложные осадки наводили грусть и уныние.

Но как же он удивился, когда на его никудышный прогноз Зарубин лишь махнул, рукой. Хмурый, как сама непогода, Козодой вдруг просиял, увидев в глазах командира добрый свет.

Разве Козодой знал, что Зарубин мысленно уже был в Косом бору! Предвидя ухудшение погоды, он еще вчера дал заявку на транспортный самолет, который должен прилететь за ним с минуты на минуту.

Для Зарубина Косой бор был не тем, чем для Козодоя. Для него там будто бы и дожди не льют, и снега не метут, не гуляют туманы, а извечно сияет небо и горделиво плавают белыми лебедями облака. Там много простора, там царство необыкновенных красок — земных и небесных. Косой бор притягивал Зарубина, как отчий дом, где все знакомо.

Там, может быть, и единственная на всем свете сержантская тропа. Такое название осталось с войны, когда среди летчиков было немало сержантов. Сержантская тропа — самый короткий путь от городка к полустанку, откуда можно было уехать в районный Дом культуры на танцы и тем же путем вернуться в полк. Невысокая железнодорожная насыпь, ручей с прозрачной водой, мостик из двух небрежно брошенных бревен, а дальше тропа. Поднимаясь на взгорье, она бежала через клин ромашкового луга, пшеничное поле с васильками почти у твоих ног и через лес — светлый, веселый, песенный. Лес обрывался неожиданно, как полуденная тучка, и с опушки открывался вид на летное поле, по краям которого серебристо блестели самолеты.

Вдали, за взлетно-посадочной полосой, земля дыбилась, деревья верхушками взламывали горизонт и высоко маячили в розово-сизой дымке. На этом аэродроме Зарубин начинал летную службу, прошел ее от рядового пилота до командира части. Теперь-то он знает — нет службы прекраснее, чем в полку. Здесь он много летал и познал истинное бескорыстие дружбы. Небо для всех одно, и каждого мерит оно единой мерой, потому что обходных путей туда нет. Взлетная полоса для всех прямая и строгая, полная риска и крылатой радости.



Зарубин собрался лететь к однополчанам, в тот светлый уголок русской земли, который когда-то подарила ему военная служба.

Он шел бодро, не обращая внимания на сумрачность утра, ветер и черные тучи. Вот и транспортный самолет, на котором он полетит.

От командного пункта к самолету шли трое. Один, тот, что посредине, отчаянно жестикулируя, рассказывал что-то смешное. Зарубин прищурил глаза, и по его лицу скользнуло удивление. Что-то неуловимо знакомое находил он в облике рассказчика.

— А кто это там веселый такой? — спросил Зарубин бортмеханика, вглядываясь в идущих.

Бортмеханик с затаенным упреком посмотрел на Зарубина — как можно не знать капитана Стороженкова!

— Это командир наш, — ответил он с особой почтительностью в голосе.

Стороженков… Он и не он. Неужто в одном человеке могут уживаться такие контрастные черты! У того Стороженкова Зарубин не видел улыбки, кошки у того на сердце скребли, а у этого сердце веселится и душа ноет. Весь он сиял и как бы говорил восторженно: «Да это же я, товарищ командир, Стороженков! Узнаете?!»

У Зарубина еще более поднялось настроение. Улыбаясь, он шагнул навстречу Стороженкову. Выслушав доклад о готовности экипажа к полету, пожал ему руку и ощутил уверенное ответное пожатие.

— Вот так встреча, рад, очень рад! — сказал Зарубин и, продолжая разглядывать летчика, спросил: — Вылет разрешили? Летим?

— Разрешили, летим! — бойко ответил Стороженков.

Зарубин уловил в его глазах смешинку.

— Ты чего?

— Козодой развеселил.

Экипаж только что был у Козодоя. Синоптик предупредил:

— В Косом бору не задерживайтесь, а то погодка прижмет.

Экипаж занял рабочие места. Взлетел Стороженков красиво. Вот уж правда: взгляд орлиный и взлет соколиный.

Зарубин в салоне не усидел. Набрали мало-мальскую высоту, и он зашел в кабину к Стороженкову, занял кресло второго пилота. Ни о чем не хотелось ему вспоминать, лишь бы лететь и лететь вот так, подмечая краешком глаза у Стороженкова цепкость взгляда, точность движения рук, державших штурвал, и чувствовать, как большой двухмоторный самолет легко подчиняется ему.

Но помимо его воли в памяти всплывали события, которые оба пережили в Косом бору. Этот гарнизон и для Стороженкова был родным домом. И у него были здесь друзья, самый современный самолет, и жизнь, как у Зарубина, проходила в сладком азарте полетов. Но вдруг любимое бескрайнее небо стало ему с овчинку, а Косой бор уже казался верблюжьим горбом, обезобразившим землю, и таким постылым, как бельмо на глазу. Безрадостные эти перемены у Стороженкова обнаружились скоро. На аэродроме ведь горемык не встретишь: пилоты — народ неунывающий, острословов и несусветных выдумщиков хоть отбавляй, на язык к ним не попадайся — и хлебом не корми, а дай потравить. Таково, видать, свойство всех рискующих жизнью людей. У Стороженкова с каких-то пор не стало такого настроя. О нем не скажешь — речами тих, а сердцем лих, потому что раньше он таким не был.