Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 140 из 175

Поэты 1820–1830-х годов. Том 1

7. СЕДЬМАЯ ФРАКИЙСКАЯ ЭЛЕГИЯ

Возвращение

300

Сидя однажды на берегу, благословляя чистое и спокойное небо, оплачьте моряков, обессилевших под яростью бури. Разве не заслуживают доброго слова те, кто, изнемогая от долгих усилий, поглощаемые бездной, указывали вам перстом на гавань? Беранже (франц.). — Ред.

301

Этою картиною автор очень часто любовался в Сизополе, куда он отплыл из Варны 12-го мая 1829 года, почти за два месяца до перехода через Балкан русской армии.

302

2 «Анхиало, 18-го июля 1829. Ура, ура! наконец Орлы русские за Балканом. Это бессмертное событие избавило, между прочим, и меня от чумного Сизополя. Как отрадно было смотреть из палатки на отплытие нашей эскадры к противоположному берегу и вскоре потом — на покрытую пушечным дымом Месемврию! Каждый залп артиллерии отзывался в сердце, как труба ангела, воскресителя мертвых. Через несколько дней, по занятии берегов залива Бургасского, нанял я быстролетный греческий каик и отплыл на нем из неблагополучного города Сизополя, как было сказано в свидетельстве, выданном мне от генерала П. Генерал С. навязал на меня своего переводчика, анхиалота, скрывавшегося почему-то около 8-ми лет в чужбине от турецкого ятагана. К этому изгнаннику присоединилось еще с полдесятка его сограждан. Для всех нас на каике почти не было места; некоторые из наших спутников могли быть поражены чумою; но нетерпение облобызать родимую землю говорило за них моему сердцу громче всех других соображений. Эта филантропия чуть-чуть не обошлась мне, впрочем, довольно дорого, ибо отягченный людьми каик выставлялся из воды едва ли на одну только четверть, а поднявшийся в то же время противный северный ветер кружил, приподнимал и забрасывал его волнами. Только к вечеру усмирилось море. Очень поздно вышел я в Анхиало на берег, и потому был принужден провести весь остаток ночи в беседе с русскими часовыми, не хотевшими впустить меня в город без медицинского разрешения. Это разрешение последовало лишь на рассвете. Забавно было видеть, как вместо карантинного очищения мои нетерпеливые спутники погружались, совсем одетые, в море и как беззаботно направляли потом стопы свои в город. Был какой-то праздник. Народ толпился по тесным, кривым, но пестрым, но разнообразным улицам. Обогатясь, с изгнанием турок, европейской терпимостью, не одна пара любопытных черных очей осыпала нас из высоких окон своими электро-магнетическими искрами. Переводчик Георгий вглядывался в лицо каждому встречному и почти на каждом шагу бросался с восторженным; „калимера!“ в объятия ближнего или приятеля. Из русских я, вероятно, первый вошел тогда же в здешнюю соборную церковь и, вследствие того, сделался предметом всеобщего шепота. В сравнении с палаткой, где довелось мне прожить слишком два месяца в Сизополе, здесь занял я квартиру истинно господскую. Лестница вверх; обширные полуовальные сени с окнами à jour на живописную панораму города. Вокруг этих сеней комнаты, из коих одна была мне уступлена. Веселый вид, блеск новизны и опрятности дома, приветливость хозяев и — пуще всего — огонь пронзительных, истинно восточных глаз молодой девушки, сестры их — как будто перешли в мое сердце. Эта последняя встретила меня с фиалом туземного красного вина, которое показалось мне, может быть, только потому нектаром, что было озарено лучом, падавшим из очей Гебы прямо во глубину гостеприимной чаши. В своей комнате нашел я кровать с белым пологом, с обтянутыми красным атласом подушками. На этот эпикурейский одр бросился я так жадно, как будто хотел вознаградить себя Эпименидовым сном за все тревоги, возмущавшие мой покой в Сизопольском лагере. Заходящее солнце наводняло уже золотым огнем всю мою комнату, когда, освободясь наконец из-под крыл Морфеевых, я машинально подошел к окошку. Луч заката играл в густоте двух черневшихся у ворот кипарисов, а над ними сияли две звезды очей моей Гебы, любопытно устремленные из противоположного окна прямо на мою светлицу… Уже совсем смеркалось, когда я вышел подышать вечерней прохладою… Анхиало небольшой, но пленительный, но гораздо больше восточный городок, нежели Сизополь. В особенности поразил меня турецкий квартал оного. Это узкая улица, накрытая деревянной решеткою, по протяжению коей вьются гибкие лозы, образуя мозаиковый потолок из виноградных кистей и листьев. На конце этой улицы слева — краснеется дом правившего здесь паши; справа — белеется минарет, примыкающий по одну сторону — к небольшой, осененной густыми деревьями площадке, с журчащим на середине оной фонтаном; по другую — к Турецкому кладбищу, сумрачной кипарисовой роще, убеленной надгробиями, с крючковатыми восточными надписями, с венчающими их мраморными чалмами. Дымка ночи облекала эту картину; полный месяц наводил на нее свое таинственное сияние; дух запустения блуждал вокруг покинутой мечети; ропот фонтана сливался с печальным воркованием горлиц, которое по временам вырывалось из-под тени могильных кипарисов. Далее слышался торжественный голос моря, распростертого за кладбищем необъятной сафирной равниною в оправе своего отлогого берега… и проч.» (Отрывок из путевого Дневника, во время кампании 1829-го года).

303





Как вольный Фарис, поскакал…

Фарисом называют бедуины удалого наездника. — См. известное под сим названием стихотворение А. Мицкевича.

304

См. Письма из Болгарии, стр. 160–162.

305

Некоторые черты чумной заразы, опустошавшей в 1829-м году Болгарию и Румилию, переданы здесь точно в таком виде, в каком они представлялись глазам автора. «Здесь царство смерти, — говорит он в письме своем от 9-го июля из Сизополя… — Спереди — война, сзади — зараза; справа и слева — огражденное карантинами море. Все сношения с Россией прекращены совершенно. Мы все, и живые, и мертвые, стоим лагерем пред очумленным равномерно Сизополем. Дни наши — суть беспрерывные похороны; наши ночи — ежечасные тревоги, возбуждаемые Абдераманом-пашой, коего силы, состоящие, по уверению пленных, из 18 000 воинов, расположены в 6-ти верстах отсюда. Словом — мы уже думаем совсем не о том, как бы жить и щеголять знаменитыми открытиями; но о том, как бы умереть веселей и покойнее, и проч.»

306

Из числа жертв этой гибельной заразы, да позволено будет автору принести здесь дань сердечных слез своих священной для него памяти генерала Свободского, известного своей Системой математических выкладок на счетах и столь замечательного во многих других отношениях. Оригинал по приемам, мудрец по мыслям, ребенок по простодушию, он соединял в себе воображение артиста с отвлеченностью метафизика, с точностью и глубиной математика, и под корою насмешливого бесстрастия таил неистощимое в любви к ближнему сердце. Одинокому, брошенному судьбой на среду чуждого ему поприща, застигнутому вдали от родины смертоносной заразою, он уделил автору два-три аршина своей собственной палатки и не переставал быть ему истинным другом во все продолжение сего тяжелого времени.