Страница 9 из 44
И мне эти скупые краски кажутся красивыми. По крайней мере четко, понятно и ничего не сливается.
Сейчас, днем, все здесь выглядит по-другому: довольно редкий лес, бестолковые следы на поляне, траншея… Только этот вывороченный пень похож все-таки на человека, который готовится прыгнуть.
Я подхожу к нему, пинаю ботинком. И улыбаюсь: пень весь исколот штыками, весь! Значит, не я один с ним сражался…
Кончаются мои первые сутки в карауле.
А мама пишет: «На днях непременно отправлю тебе посылку…» — теперь помню точно.
…Вечером мы возвращаемся в роту.
Воронов — он был начальником караула — выстраивает нас в кубрике. Вызывает из строя Сахарова и объявляет ему благодарность за отличное несение караульной службы.
— Служу Советскому Союзу! — отрывисто говорит Сахаров.
И становится в строй.
— Юнга Савенков!
Ага, мне, значит, тоже… Выхожу из строя.
— Юнге Савенкову за разговоры на посту с посторонним лицом два наряда вне очереди!
— Есть два наряда…
— Громче!
— Есть два наряда вне очереди!
— Становитесь в строй.
«Дурак! — говорю я себе. — Маменькин сынок!»
VII!
Бремя идет. Как говорится, привыкаем.
Заправляешь утром койку — исчезают последние обрывки каких-то домашних снов, а разбираешь ее вечером — день, который прошел, можно потрогать рукой: плечо помнит тяжесть винтовки, ладонь — бугры морских узлов, пальцы — головку радиоключа.
Домашние сны снятся все реже…
Сегодня была боевая подготовка марш-бросок, атака, занятия на стрельбище. Когда-то мы сидели около валуна, вокруг трещали костры, и в озере отражались облака, похожие на снег. И мне казалось, будто все, что со мной происходит, — не настоящее… А сегодня я полз по тому самому месту, где плавали облака, полз по-пластунски: вдавливался телом в снег, тащил за ремень винтовку, отплевывался снегом и моргал изо всех сил, потому что некогда было протереть залепленные им глаза…
— Товарищ лейтенант, дневальный по кубрику юнга Сахаров.
Он доложил вполголоса, как и положено докладывать после отбоя.
— Вольно, — негромко ответил Бодров.
Я, наверное, стал засыпать: не слышал, как политрук вошел в кубрик. Любит он проверки устраивать! Но теперь это меня не касается. Дневальный не я, а Сахаров. Он отдыхал перед заступлением в наряд, когда я полз по-пластунски, когда старшина роты прохрипел: «Справа, короткими перебежками — вперед!» — и я вскочил, увидел, что до сосен рукой подать, но бежать в глубоком снегу было ой как трудно! И гранату — настоящую, боевую — я бросил точно, прямо в макет. Воронов похвалил… Так что отдых заработан честно, а время, отпущенное на сон, мне никто не прибавит — ни политрук, ни тем более Сахаров.
…Бежать было трудно. За соснами опять открылась поляна, и в этом месте мы скапливались для атаки.
Осенью там желтели топкие кочки.
О чем думает человек, когда ползет по-пластунски, а потом лежит, кося глазом в небо, и ждет сигнала идти вперед, в бой? Не знаю. Может быть, о всякой всячине. Я думал о том, что время идет и замерзает озеро. И выпадает снег. О том, что я тосковал когда-то, глядя, как плавают в этом озере облака, а сегодня прополз по нему, замерзшему, по-пластунски и почувствовал, как оно, время, идет и как меняет не только все вокруг, но и что-то во мне самом. Когда-то я, озябший, радовался теплу от костров, а теперь разгребал голыми руками снег, и они были красные и горячие.
Бывает, додумаешься до чего-нибудь простого, известного, а кажется — открытие сделал. Это потому, что сам додумался…
Потом я увидел на снегу пятнышко крови. Осмотрел руки — нигде ни царапины. Откуда же оно? Пригляделся, потрогал его пальцем — клюква, оказывается. Самая настоящая клюква. Ну да: осенью здесь желтели кочки, значит, на болоте росла клюква. Я осторожно разгреб снег и сразу нашел еще две ягоды. Крупные, пунцовые. Они оттаивали во рту и сладко лопались. В жизни не пробовал ничего вкуснее!
— Дневальный, чья это роба? — спросил политрук.
…И тогда я заторопился: знал, что вот-вот поднимут в атаку, а найти хотя бы одну, только одну еще клюквинку казалось очень важным.
— Юнги Савенкова! — громче, чем нужно, ответил вдруг Сахаров. И добавил презрительно: — Не мог сложить как следует.
Я стиснул зубы.
— Разрешите его разбудить? — Сахаров радостно прищелкнул каблуками.
…Нашел я тогда и четвертую. Но поднять не успел. Край неба, верхушки сосен качнулись, освещенные красной ракетой. Двинулся навстречу лес. Я бежал. Ударил одно чучело штыком, сшиб другое прикладом…
Сейчас встанет на скамью, ткнет меня кулаком в бок и прошипит: «Савенков, поднимитесь и сложите форму как положено!»
И поднимусь. Придется. Слезу — в тельняшке и подштанниках — со своего третьего яруса. А лейтенант и Сахаров будут смотреть, как я слезаю. Унизительно! Унизительно вставать в таком виде перед командиром, у него-то шинель на все крючки и каждая пуговица сияет! А тут еще Сахаров…
Внизу, на длинной скамье, все сложили свои робы — сложили аккуратно, прикрыв синими матросскими воротничками. Как положено.
А я просто забыл…
— Сам разбужу, — сказал политрук.
Еще не легче: пожалуй, выговор влепит!
Я открыл глаза и тут же опять зажмурился. Отвернуться к стене? Не успею. И какой толк?..
А Бодров уже вставал на скамью. И чего ему не спится?
…Одно чучело штыком, другое — прикладом. И сердце так колотилось! Атака совсем не казалась игрой — это была боевая подготовка.
Я чувствовал, что политрук смотрит на меня. Потом услышал, как он вздохнул.
— И руки под щеку… — удивившись чему-то, тихо сказал лейтенант.
Он слез обратно. И произнес совсем другим, недобрым голосом:
— А вы почему не проследили? Поправьте сами.
— Есть!
На этот раз Сахаров каблуками не щелкнул.
Послышались шаги, и дверь негромко хлопнула.
Эх, жалко, политрук не видел, как я сегодня на стрельбище бросил гранату! Встряхнул ее — в ней зажужжало, и очень захотелось поскорее бросить ее, ожившую, но я все-таки прицелился — и в самый макет!. «Порядок, — сказал Воронов. — Молодец!» Я распрямился и увидел, что с верхушки сосны сыплется снег. Леха, бросив свою гранату, присел рядом со мной на дне окопа и достал из кармана целую горсть клюквы: «В снегу откопал… Попробуй, вкусная!»
…Сахаров потянул мое одеяло. Но ведь ему было приказано самому поправить! Я, улыбаясь, свесил голову и увидел широкое Лехино лицо. Он приподнялся на своей койке — подо мной, — вытянул голову и дергал за одеяло:
— Савенков!
— Ay! — сказал я.
— Встань и сложи форму как положено, — сказал Леха.
Я даже не сразу понял: что это он?
— Слышишь?
Сахаров смотрел на Чудинова с интересом.
Я подумал, медленно откинул одеяло. Слез со своего третьего яруса. Сложил робу и аккуратно прикрыл ее синим воротничком с тремя белыми полосками.
— Лучше, лучше! — сказал Сахаров.
Холодно было стоять босиком. Я сел на скамью, вытер ноги, посмотрел на койку старшины. Воронов спал, а может, и не спал. Лицо у него было довольное.
А Леха отвернулся к стене.
Я покосился на Сахарова. Он с интересом смотрел на затылок Чудинова.
Ладно, время, отпущенное на сон, мне никто не прибавит.
— О чем бормочешь? — спросил вдруг Юрка, когда я наконец улегся.
— И чего вам не спится сегодня!
— О чем?
— Так, — вздохнул я. — Время идет, все меняется — и природа и люди…
— Да ты философ! — сказал Железнов.
IX
Сыто гудела набитая дровами печь. Вадик Василевский сидел перед ней на корточках и пел:
Брился старшина.
А на столе лежала посылка.
Тот не получал подарка, кто далеко от дома не держал в руках такой ящичек. На нем даже сургуч и печати кажутся особенными. В нашем кубрике посылки еще никому не приходили. Мне первому. Я ее нес, и все оглядывались. Посылка! Из дома!.. А сейчас она лежала на столе, и ребята даже письма читать не начинали — смотрели на ее сургучи и улыбались.