Страница 42 из 54
— О милый мой человек, — ответила смертельно уставшая женщина, — я никогда раньше не выходила за пределы своего прихода, и сейчас у меня такое чувство, будто я покинула этот мир и перенеслась в иной. По правде говоря, скажу тебе, что в мое время, когда я жила на свете, было два рода хуторов: дворы, в которых у людей в достатке была еда и одежда, и дворы, где не было ни еды, ни одежды; и происходило это совсем не потому, что люди придерживались правильных взглядов, скорее, наоборот. Я знала таких, для которых все взгляды были нипочем и особенно добрым сердцем они не отличались. И представь себе, еще никому не доводилось слышать, что они обходились без еды, наоборот, они так и заплывали жиром. Люди, ни во что не верящие, живут припеваючи. Хорошо было бы услышать, что у людей добрых, способных, которые придерживаются правильного учения, вдоволь еды и одежды. Нет, про это что-то не слышно! Мы в Лиде всегда нуждались во всех жизненных благах, за которые люди благодарят бога, хотя такого доброго человека, с такими правильными взглядами, как мой Стейнар, трудно было сыскать.
Епископ Тьоудрекур в этот момент не был расположен затевать дискуссию с женщиной, которая оказалась вынужденной покинуть свой дом. Он стал пить воду, принесенную из ручья ее сыном Викингом, и, меняя тему разговора, сказал:
— Хорошо вновь вернуться к своему источнику и пить воду с добрыми людьми, жаждущими перешагнуть порог святого града. Да, миссус, это было блаженное время, когда я расхаживал в мешке, на котором спала дворняга, и получал каждое утро колотушки авансом за будущие проступки. Для нас это блаженное время утеряно безвозвратно, кроме маленького мальчика, который возится с птицами в тени. Хвала богу за эту добрую воду.
— Я давно собирался спросить, — обратился к епископу Викинг Стейнарсон, — сколько стоят сапоги, которые у тебя на спине, и где их можно достать?
Епископ Тьоудрекур ответил:
— Сапог, мой мальчик, лютеранину не заполучить: сапоги носят только святые. Эта обувь — лучшее доказательство того, что наша церковь основана в соответствии с законами высшей премудрости. Если лютеранину и удается раздобыть себе сапоги, то лишь случайно. Они могут просуществовать у него не больше года, и потом ему их уже не иметь. По всей Исландии на сотню людей приходятся одни сапоги. Эта обувь явилась куда более сильным аргументом в споре с лютеранами, чем цитаты из писания пророка. В таких сапогах можно добраться хоть до самой луны.
Глава двадцать шестая. Песенка о Клементайн
Рано утром и поздно вечером звучала эта мелодия на палубе парохода «Гедеон». Каждый верил, что по ту сторону океана его ждут золотые россыпи, и песенка, как всегда, вселяла надежду. Молодые девушки в слишком тяжелых пальто, кое-кто из них с Карпат, взявшись за руки, прогуливаются по палубе; песенка так и светится в их глазах, преисполненных надежды, и ветер треплет их волосы в это утро вечности. Пожалуй, только эта мелодия имела значение для деревенских парней, вероятно гасконцев, в черных коротких пиджаках и в расшитых сорочках, или ремесленников из Баварии в широкополых шляпах с загнутыми полями и широченных брюках, походивших на длинные юбки. Под эту песню танцевали на палубе до самой поздней ночи и рано поутру на голодный желудок. Ее исполняли на гармони, подыгрывали на гитаре и мандолине, губной гармошке и тянули на шарманке. Она доносилась из буфета вместе с привкусом горько-сладкого пива, из кухни с запахом капусты и подгоревшего жира. Песенка о Клементайн с грустными нотками в припеве — романтика столетия, когда люди уезжали в Америку.
Первые дни после выхода парохода из шотландской гавани море было спокойпо. Эмигранты — пассажиры третьего класса стремились выбраться на палубу из темноты и духоты трюма, чтобы воспользоваться даровой роскошью: вдохнуть свежее дуновение океана или увидеть свет бледной звезды, точно такой же, какая сияет над Стейнлидом. Выходили целыми семьями, располагались на палубе, вытянув ноги или присев на корточки; разворачивали обернутую в газетную бумагу соленую свинину, ржаной хлеб домашней выпечки; тут же мандолина в придачу. Мальчишек посылали за пивом, и начинался пир горой, по сравнению с которым казались жалкими обеды, отпускаемые эмигрантской администрацией. Пели песни, разговаривали на языках, понятных только самим говорившим. Потом, взявшись за руки, водили хоровод. Молодежи было здесь немало. В одиночку или в компании с несколькими друзьями отправлялись они в Америку добывать золото. По вечерам собирались на палубе и при свете керосиновой лампы показывали, кто на что способен: одни — плясали с ножами в зубах, другие — выделывали сальто-мортале, хлопали в ладоши, визжали и кричали так громко, как никогда не услышишь в Исландии. Все это было неотъемлемой частью танца.
Брат и сестра из Лида испуганно смотрели на веселящуюся молодежь. Такие развлечения были под страхом ада запрещены в Исландии указом короля почти две сотни лет назад. Здесь же не заботились о башмаках и не советовали ходить осторожно, чтобы подольше сохранить подметки, как приучают детей в Исландии; и подумать только, вытащили все музыкальные инструменты, которые датские короли считали греховными! Сестра и брат из Лида были единственными молодыми созданиями в этом мире, которые не знавали иного развлечения, кроме посещения церкви, не умели даже кружиться в хороводе. Стоя особняком и держась за руки, они не понимали, что происходит вокруг. Что все это значит? Может, именно так и следует себя вести? А вот один парень взвился волчком и завертелся в воздухе! Потом опустился на ноги! Уж не новый ли это способ славить бога?
— У меня по коже мурашки бегают, — сказал Викинг, когда под музыку волынок и барабанов веселье достигло апогея.
— Я даже рада, что мама нездорова и не видит всего этого представления, — сказала сестра. — Испугалась бы до смерти. А мне так стыдно, что я готова бежать и спрятаться подальше!
Но как ни тяжело было сносить это зрелище, брат и сестра никуда не делись, продолжали стоять словно зачарованные.
Они позабыли о времени и пространстве, их охватило очарование, рождавшее в душе жажду другой жизни. Не успела девушка сообразить, в чем дело, как один парень схватил ее за талию, оторвал от брата, заключил в объятия, и вот они уже закружились в танце. Это был один из парней, которые так легко кружатся под мелодию «Клементайн». А юная девушка в одежде из грубого домашнего сукна? Наверное, под ее рубашкой жила другая, та, которая чувствовала и такт и ритм и следовала ему, не ошибаясь. Она сама по себе постигла искусство, которое датский король запретил в Исландии. Что это так неожиданно и непонятно затрепетало во всем ее теле? Все так странно — думаешь и удивляешься, ты ли это?!
Странно с непривычки видеть столько людей сразу, и как трудно отличить их друг от друга, иностранцев в особенности, когда они собираются все вместе; это почти так же сложно и невозможно, как отличить одну от другой сорок, стайкой разгуливающих по выгону в последние летние дни. Так и лица этих людей сливаются в одно сплошное пятно — всякий раз, когда брат и сестра пытаются всмотреться в них, разобраться, они исчезают, словно лопающиеся пузырьки на кипящей каше. Эта толпа чужих людей с их дорожной дружбой походила на огромного кита или на ужасное морское чудовище со множеством пастей, появлявшееся на островах Вестманнаэйяр. Брат и сестра и не пытались составить себе представление об отдельных людях в этой многоликой массе или выяснить, кто из них из Норвегии, кто из Черногории, да и сами они в этой толпе превратились в тех, за кого принимали их англичане-чиновники в эмигрантской конторе; эти англичане думали: раз они исландцы, то говорят на финском языке. Когда епископ Тьоудрекур заявил, что они разговаривают по-исландски, англичане раздраженно спросили: «Позвольте, разве это не разновидность финского?» Для брата и сестры из Лида, как и для этих англичан, любая иностранная речь была финским языком: при всем их желании они не улавливали разницы — им казалось, что это многоликое чудовище говорит на одном языке, и они считали, что во всей этой компании единственные иностранцы — только они.