Страница 44 из 80
Метж вся обратилась в слух.
— Увы, — вздохнула она. Метж говорила с сильным фламандским акцентом. — Мы совсем не умеем так работать, мосье Оливье.
Оливье снова налил себе. Фред кончиками пальцев постукивал по столу.
— А что такое твоя запись Ван Вельде?
— Это запись сна-бодрствования. Врач стоит у постели спящего больного и тихонько нашептывает ему. Когда слова достигнут сознания больного, он начинает отвечать. Он продолжает спать, но в то же время говорит.
— А на кой хрен все это, — грубо оборвал его Фред. — Еще при царе Горохе любой лекаришка — дай ему твоего полоумного — смог бы разглядеть все признаки белой горячки. Собаки, кошки и прочая тварь! Вот уж лет сто, как все об этом знают. Он ничем не лучше других, твой Ван Вельде!
Фред произносил отдельные слова тоже на местный лад.
Оливье побледнел. Голос его напряженно зазвенел:
— Тебе, как я вижу, Фред, здорово не по душе, что имя Сюзи упоминалось ее мужем. А он как-никак ее муж! И он дрался на войне. Не то что жалкие недоноски, вроде тебя, которых откармливали витаминами и отпаивали сиропами, чтобы они не подохли раньше времени.
— Прошу вас, Дю Руа, — вмешалась Метж. — Оставьте Сюзи в покое. Я каждый день работаю бок о бок с ней. И я ценю ее. Она не только превосходная сестра, она настоящая женщина!
Было уже очень поздно. Оливье больше не мог владеть собой. Он стал пунцовый от бешенства. Фред, задетый за живое, злобно уставился на Оливье.
— Да пошли вы… несчастные импотенты, тычут нам все время в морду своей войной! Я родился в тридцать втором. И мне было в тридцать девятом семь лет. Понятно?!
Он в упор смотрел на Оливье: старикан Оливье порядком хватил — и ведь этиловый спирт хлещет. Ну и железная печенка у него! А тот сидел багровый от бессильной злобы, от сознания, что природа производила на свет людей, не спрашивая ни у кого совета. Его заливал багрянец всех тех зорь, которые горели для него и которые ничего не говорили сердцу молодого бельгийского эскулапа, все время уходившего, словно в раковину, в свой эгоизм. «Маски, поспорившие из-за селедки», — подумалось Роберу: он вспомнил картину с Фландрской улицы и чудаковатого Августа из лавки сирен.
— Дело не только в Сюзи, хотя ты самый настоящий кот, — рубил Оливье. — Дело в том, что ты вообще дрянь, ты и многие твои сверстники, которым начхать — как вы говорите — на всякий долг. Ты дрянь, потому что не хочешь видеть ничего вокруг. Сюзи? Да мне-то что, коль сама лезет! Ван Вельде? Черт с ним, пусть подыхает!
— А мне — не «черт с ним», — бросил Робер.
— Да дело не в нем, Робер. Ван Вельде — это уже другой вопрос. Я о Фреде говорю. Он — одна из форм, в которую выливается гнусь нашего Запада, форма рыхлая и переменчивая, разносимая по белу свету мотоциклами! Я повторяю, Фред: ты стал взрослым мужчиной благодаря вливаниям кальция и телячьего жира! Ты типичный маменькин сынок, эдакий гаденыш. Посмотри на себя в зеркало: видишь эту личинку с безукоризненно гладкой кожей и огромными томными глазами? Именно личинка! Бледная спирохета! Ты вырос из войны, как гриб из земли, удобренной костями расстрелянных. Ты все время норовишь смыться — и от меня и от Ван Вельде, от Сюзи, от Эгпарса, от башибузука, твои ягодицы все время так напряжены, что между ними не прошел бы даже листок туалетной бумаги самого высшего качества. «Нежная, как пух» — вам, конечно, известна — это последний крик моды в Брюсселе — бумага марки «Нежная, как пух» с нотами песен! Напомните мне, Метж, я подарю вам пару пачек, — надеюсь, вы не думаете, что я вас не уважаю, избави бог! Верх комфорта, дальше некуда! Фред, а ты убежден, что твоя шкура так уж ценна? В конце концов, ты всего-навсего мешок дерьма.
Фред скривился.
Когда же наконец они, те, кто не имел дела с войной и кто не подвергался всяким там расправам и пыткам, когда же наконец они избавятся от этого воинства старых одноногих бойцов тысяча девятьсот четырнадцатого, ипохондриков тридцать девятого — сорокового, полу-убийц сорокового — сорок пятого. Когда?! Фред насупился. Его боевой запал постепенно проходил. Он просто недоумевал. Действительно, между ними — пропасть, между всеми этими людьми и его сверстниками.
— Ты мне п-прот-тивен, — неумолимо продолжал Оливье. — Мы живем в век телевидения, абстрактной живописи, конкретной музыки, функциональных домов… в век, когда люди преграждают путь эпидемиям и, может быть, окончательно расправятся с этой мерзостью — туберкулезом, который в свое время расправился с множеством жизней. Мы живем в эпоху, когда наука вот-вот начнет переделывать наследственность, в эпоху, когда стали возможны операции на сердце, и утратило свою определенность понятие смерти, хотя еще недавно это было единственное однозначное слово в нашем словаре глупцов! — Он нервничал и торопился произнести неподатливые согласные. — Мы подошли к кибернетике, недоумок ты этакий, к неэвклидовой геометрии, пустоголовый болван, уже недалеки и межпланетные путешествия, жалкий шкодник, вот-вот рухнет трухлявый капитализм, поганка ты несчастная, меж тем как коммунизм набирает силу, зажравшийся ты кот! Все бурлит, к-как никогда!.. И эти перемены, эти крутые повороты, этот разбег… это потрясение основ — грандиозно! А ты, самодовольный индюк, набитый требухой… у тебя только одно на уме — твоя гладкозадая шлюха, которой все едино — что лечь, что высморкаться! Т-ты не узнал, какой ты у нее по счету? — Оливье задохнулся от бешенства. — Ты бы протер глаза-то, когда целуешь свою шлюху. Небось, на ней клейма негде ставить. От-отшлифована на совесть, как старая кляча. Из-за этого у тебя мозги и не шевелятся, подонок!
Фред побледнел и съежился.
Оливье все больше расходился, он сам попался на крючок, как в той только что разобранной им «игре», вино развязало ему язык, и гнев вырвался наружу.
— Тебя заботит только, как бы побыстрее получить звание да получше устроиться, ему подавай богатых психов: из них можно больше выкачать! Ты знаешь, Робер, ведь этот юноша собирается пользовать уроженок Брюсселя в одной милой маленькой частной клинике недалеко от Тервуэрена, в полном согласии со своей совестью и налоговой системой. В общем, курс взят — и бесповоротно — на франк, этот не подведет, а война — так ведь наш барчук ее не нюхал. В зубах у него навязла наша война! Расстрелы, лагеря, могилы, пытки — это моветон. Хватит про это! Поговорим лучше про мамбо! Фред, ты ходячий минус!
Робер в изумлении смотрел на Оливье. Он никогда не видел его в таком состоянии: этот святой гнев — и у кого! У авантюриста Дю Руа, у маркиза с множеством несхожих ликов, у перекупщика пенициллина, ставшего вдруг исступленным служителем самой животрепещущей из наук, той, что связана с лечением неизлечимо больных.
— Ты слишком суров, Оливье, — еще раз попытался оправдаться Фред. На миг страстность старшего коллеги поколебала Фреда; испугавшись своей прежней смелости, он уступчиво сказал: — Мне тоже не дают покоя разные проблемы.
— О, не дай бог твои девки плеснут тебе в морду серной кислотой в приступе ревности, — вот и все твои проблемы.
Оливье был пьян, пьян от выпитого, от негодования, от злобы; вино Дордони сорок третьего, сорок четвертого годов ударило ему в голову. Как водка на эфире, которая горячила кровь у ребят из партизанского отряда, стоявшего в Аглене Верхнем в тридцать девятом году. Но это воспоминание, едва достигнув сознания Робера, тут же растворилось в нем и исчезло бесследно.
Оливье не унимался:
— Наше милое современное общество ходит по острию ножа и рискует сорваться. Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что впервые с сотворения мира человек столкнулся с силами, высвобожденными им самим же и не поддающимися больше его контролю…
— Венгерские события, к примеру, — вставил Фред.
— О нет, — сказал Оливье. — Венгрии ты не тронь! Ты, может, думаешь, что русские вмешались в дела Венгрии, потому что им этого очень хотелось? Дурак! Прошлись этак легко и радостно по стране и — все в порядке. Идиот! Запомни — это не тебе решать. Это решать другим — тем, кто хоть как-то когда-то попробовал изменить наш мир. Пусть даже они ошибались. Пусть даже теперь ошибаются. Так, значит, ты полагаешь, что русские забавы ради вводили туда свои танки! Ты мыслишь в точности, как заурядный буржуа. Но предоставим разобраться в этом деле самим венграм и русским. Оно кровоточит, конечно, но кровь-то алая! Вот если б из тебя пустить кровь, она наверняка оказалась бы черной. Ты разлагаешься заживо. — Оливье закашлялся, побагровел и продолжал: — Т-ты считаешь, что я старше тебя на десять лет. Так вот, н-не на десять, а на сто! Ты живешь в девятнадцатом веке, осел! Созданный человеком электронный мозг способен производить такие расчеты, которые человек не смог бы произвести, даже если бы математическая наука шагнула вперед еще на три столетия. Атомная сила вырвалась на свободу, и трудно сказать, что еще может атом дать человеку; а наш уважаемый мосье задается вопросом, отказаться ему или нет от тела ядреного — согласен, но и пользованного, слышишь, п-пользованного, — некой Сюзи, которую так же, как и его, ничто решительно не волнует. Но она-то женщина! Слышишь ты, пучеглазый болван, альпийский выродок!