Страница 57 из 172
Когда разговор зашел о жизни села, Лобанович улучил удобный момент, чтобы заговорить о гати.
— Знаете, хлопцы, что? Вот мы здесь перебираем разные, правда очень интересные, мелочи. А стоило бы гать наладить. Всем она в кости въелась, и все чувствуют, что ее надо наладить, чтобы перестала она быть занозой в жизни села. Давайте поднимем народ на работу!
Он хотел добавить еще, что сделать хорошую гать совсем нетрудно, если дружно взяться всем обществом, но немного стеснялся старших товарищей и чувствовал себя в их компании не очень уверенно.
— Ты что же, хочешь быть Оберлейном? — спросил его Лобода.
— Не вмешивайся в жизнь, — заметил из своей берлоги Иванок, — пусть она идет, как идет. Плюй на все и береги свое здоровье.
— Тут, брат, требуется вмешательство начальства, приказ строгий и серьезный, а тебя никто не послушает, — добавил Курган.
— Важными панами вы стали и не хотите пальцем пошевелить, чтобы сделать доброе дело, — шутливо ответил Лобанович и замолчал.
Разговор перешел на другие темы, но ему было немного обидно за свое выступление. Ну что ж, он сделает все и без них. Он больше уже не затрагивал этого вопроса, — по всему видно было, что никто здесь не придавал серьезного значения проекту, с которым он так неудачливо выступил.
Каждый, кто захотел бы поговорить с микутичанами, всегда найдет среди них внимательных слушателей, особенно в праздничный день и в хорошую погоду. Стоит только присесть к двум-трем человекам на завалинке, раскрыть рот и сказать несколько слов, как сейчас же возле тебя начнут собираться люди и через полчаса их соберется не одна сотня. Вот и сегодня возле хаты дядьки Базыля, на горке, с которой так хорошо видны и брод и гать за Неманом, собрались микутичские крестьяне. К ним присоединился и Лобанович. Разговор зашел о Полесье. Лобанович рассказал несколько смешных происшествий из тельшинской жизни — о том, как полешуки праздник потеряли и как они причащались после исповеди.
Микутичане слушали и смеялись.
— Так они, черти, дикие, — заметил дядька Сымон. — Я однажды видел их. В Несвиже лесника-полешука встретил. Волосы длинные, будто у попа. Взяли его да остригли — голова стала как колено. Вот же горевал! Хватался за голову и все говорил: "Што ж мне зробілы? Як жа я покажуся на родыну? Скажуць: таўкач та і ўcэ".
— Но между ними и, скажем, нами, микутичанами, есть много сходного и общего, — заступился Лобанович за полешуков.
— В чем же? — заинтересовался дядька Яхим.
— А вот в чем. Там, в Тельшине, очень мною грязи, не вылезешь, через улицу нельзя перейти в мокрую погоду. Дворы же и улицы бревнами завалены. И никому в голову не приходит положить кладки возле хаты. Говорил я с ними об этом не раз, а они хоть бы что. "Мы, говорят, к этому привыкли, спокон веку так у нас ведется". А вы посмотрите теперь — видите? — Лобанович показал на гать. — Разве у нас не то же самое?
— Верно, брат, — слышатся голоса.
— Так ведь она, холера, большая! Это не то что бревно выкатить со двора на улицу, чтобы положить кладку, — оправдывается дядька Сымон, не желая, видимо, становиться в один ряд с полешуками.
— Но проехать с возом по гати — это не то что пройти пешком по грязной улице.
— Что говорить! Вот где сидит она, эта гать, — дядя Базыль показывает на горло.
— Вот я нарочно и начал с полешуков, чтобы поговорить с вами о гати. В самом деле, как это вы терпите столько времени такое лихо, как наша гать? Такое большое село, столько рук, столько силы! Взялись бы сообща, кто песку подвез бы, кто камней — ими все поле, дороги завалены, — кто вышел бы с лопатой, кто с топором… Неделя времени — и гать была бы как яичко.
— Так ведь это если бы все дружно взялись, — гудит голос.
— Это, брат, не так легко, — выступил старый Семка, краснобай и заядлый курильщик. Он так пропах махоркой, что его можно было за полверсты носом учуять. — Сделай ты самую лучшую гать, а разольется весной вода и снесет ее к чертовой матери.
Поднялся шум. Одни утверждали, что гать можно сделать вечную. Вся беда в том, что народ нерадивый, беззаботный, на работу не поднимешь. Другие доказывали, что из этой гати толку не будет, здесь мост делать надо, лес возить, мастеров ставить. Порой завязывалась между отдельными крестьянами ссора, перебранка: вот, например, Стецок сколько работал на гати, а Гароним прятался от работы, как собака от мух…
— Вы никогда не принимались за работу дружно, сообща, и не знаете, какая вы сила. Кто же за вас делать будет? И для кого вы будете делать?
— Мы это, брат, знаем, да вот ничего поделать не можем. Если бы приехал пристав с нагайкой да задал бы перцу, тогда все вышли бы на работу, — говорит старый Гилерик.
Микутичане гудят. Выплывают разные обиды, недоразумения, вспоминаются старые болячки крестьянской жизни, о гати совсем перестают говорить.
Некоторое время Лобанович не показывался в селе — обидно было слушать насмешки друзей.
XI
Кончалось лето.
На лугах уже расстилалась зеленым бархатом нежно-зеленая отава. Порыжели стога. Собирались в отлет аисты. Окутанные синеватой дымкой, сиротливо смотрели поля в ласково-печальном свете августовского солнца.
Начинали разъезжаться с летних вакаций учителя.
"Пожил, брат, и хватит, собирайся на свое место!" В этом голосе осени слышится грусть, сожаление о чем-то, а кажется, еще так недавно звучал другой голос, радостный, свежий голос весны: "Разверни крылья, снимайся с места, лети на простор, живи во всю свою силу, как только ты можешь жить".
Назначил себе день отъезда и Лобанович.
Дубейка переслал ему почту, но того письма, о котором Лобанович так долго думал, которого так жадно ждал и о котором не говорил никому, все не было и не было. И не будет. Лето прошло, прошла и надежда. Ну что ж, пошутила девушка, а теперь время этих шуток прошло; там, в глуши, где, кроме него, никого не было, можно и с ним пошутить, посмеяться над ним, дурнем. Но такой конец, такой вывод покоя не даст, нет, не даст!
Недавно пришел казенный пакет — назначение в выгоновскую школу. Лобанович всматривался в незнакомое название деревни — оно как раз подходит к нему. Даже странно немного: молодой учитель с некоторых пор действительно чувствует себя изгнанником. Простое это слово нашло в его сердце такой неожиданный отзвук!
Он думал и о своей новой школе. Эта школа и эти Выгоны, о которых он никогда прежде не слыхал, рисовались его воображению в таких неясно-заманчивых образах, которые обычно, красивые издали, никогда не совпадают с действительностью. Но одних этих поэтических образов было недостаточно. Лобанович отправился в микутичскую школу, чтобы найти на карте свои Выгоны, посмотреть, какие там есть поблизости более значительные населенные пункты. Учителя почти все разъехались, и никто ему не расскажет о новой школе.
Зашел к Садовичу, хотелось поделиться с приятелем новостью. Садович также ждал назначения. Неожиданно Лобанович встретил у него и другого своего товарища по семинарии, Янку Тукалу. Это был довольно замкнутый, скрытный юноша, круглоголовый, белесый, с немного задранным вверх носом и серыми глазами. В семинарии он держался в стороне от своих товарищей и все о чем-то думал. Что занимало его мысли, он никому не говорил. В его душе, видимо, происходил какой-то болезненный процесс, и он переживал все молча, одиноко. Иногда удавалось его расшевелить, и тогда он становился веселым, остроумным, способным всех захватить своими шутками и смеялся так заразительно, что нельзя было не присоединиться к нему.
Случайно Тукала открыл в себе одно свойство. Было это на втором курсе. Тукала был всегда коротко острижен. Его жесткие волосы стояли торчком. Однажды, ложась спать, он снимал свою суконную рубаху. Резко дернув ею по волосам, он услыхал какой-то странный треск и заинтересовался. Дернул еще раз, снова послышался такой же треск. "Гей, хлопцы! — крикнул он, накрыв голову рубахой. — Идите сюда! У меня, оказывается, не голова, а машина электрическая". Вокруг Янки сгрудилось человек двадцать семинаристов. Затаив дыхание, слушали они треск в его волосах, когда по ним скользила рубаха, и заливались дружным смехом. "Платите, собачьи дети, деньги", — смеялся и сам Янка, забавляя товарищей.