Страница 60 из 69
— Катя, — говорит Аня, — давай возьмем Федю в братья! Федя, хочешь к вам в братья?
— Хочу! А ты отдашь мне это перышко?
— Вот ты какой! Сразу и перышко!
— Анюта, отдадим, отдадим! Федя, нравится тебе эта коробочка? Хочешь, я тебе ее подарю?
— Хватит у него барахла и без твоей коробочки! Давай, Федор, спать ложись. Уже девятый час.
И пока Анюта раздевает малыша, Катя переносит тетради и учебники в другую комнату — здесь погасят свет, чтоб Федя поскорее уснул.
И вот они втроем, каждая занята своим делом: девочки делают уроки, Саша читает.
— Мама, — говорит Аня, оторвавшись от задачи, — послушай, мы говорим Ольге Васильевне, нашему завучу: «Можно мы вместе с мальчиками из девятьсот восемьдесят пятой школы организуем фотокружок?» А она отвечает: «Нет, нельзя. Думаете, я не знаю, как фотографируют?» Мы говорим: «Как? Обыкновенно!» А она усмехается и говорит: «Да, а проявляют в темноте». Ты подумай только, мама!
Катя удивлена:
— Мама, а что она хотела этим сказать?
— Грязный она человек, вот что я тебе скажу, мама… Ты всегда защищаешь учителей, а тут ты не можешь ее оправдывать! А, мама?
— Верно, не могу!
Катя раскрашивает географическую карту. Она очень старается, наклонила голову набок и чуть высунула язык.
— Вот читаю я книги, — говорит Аня, — возвращается человек с войны слепой там или без ног. И жена его принимает, и писатель говорит: вот какая хорошая женщина, какая героиня. Мама, что ж тут такого? Вот Семен Осипович с молодости слепой, и Антонина Алексеевна с ним рядом всю жизнь. Нет, когда любишь, ничего не трудно!
Тихо скрипнув дверью, входит Анисья Матвеевна.
— Говорила я тебе, — обращается она к Саше, — вот, пожалуйста, уже и Катерина все про Федю знает. Сегодня на кухне Нина Георгиевна спрашивает: «А вот у вас мальчик живет, где же его родители?» А Катерина: «Мать умерла, а отец далеко… Но он ни в чем не виноват, и его скоро выпустят».
— Катя, как же так… Зачем же ты?!
— Мама, но это же правда! Почему же нельзя говорить, если правда?
— А почем ты знаешь, может, он виноват, отец его? — с сердцем говорит Анисья Матвеевна. — Что вы всем верите без разбору? Не станет народ зря говорить. А мне вчера в магазине сказали: в аптеку на Тверской Ямской привезли отравленные бинты и вату отравленную.
— Глупости все это, глупая, черная ерунда, — в тоске говорит Саша.
— Откуда ты можешь знать? А в родильном доме на Соколе всем мальчишкам, что родились, смерть вспрыснули. Это тоже, скажешь, ерунда? И помалкивай ты за ради Христа перед девчонками.
— Когда я буду учительницей, — говорит Аня, — я никогда не буду врать детям! Нет, я всегда буду говорить им правду, о чем бы они ни спросили!
Она отодвигает тетради. Катя, застыв с красным карандашом в руках, не мигая глядит на сестру.
— Я так буду ребят воспитывать, — говорит Аня, — чтобы они ничего не боялись! Чтоб никого не боялись! Чтоб своего добивались!
На столе, покрытом зеленым сукном, стоит графин. И стакан… За столом сидят доктор Темкин, доктор Федоровская, доктор Аверин. Он председательствует, а сестра Левашова ведет протокол.
На повестке дня — состояние политмассовой работы в третьем хирургическом отделении. С докладом выступает старшая сестра Алевтина Федоровна Прохорова. Да, она уже не ночная, она старшая.
Саша сидит почти в углу небольшого зала, в котором обычно устраиваются собрания. Рядом окно, за окном черный сентябрьский вечер. Саша смотрит на Прохорову. У нее белое, плоское как блин, непреклонное, непоколебимое лицо. Оно, пожалуй, вдохновенное, это лицо, глаза блестят, и рука поднята.
— Мы потеряли бдительность, рядом с нами орудовал враг, а мы его не разглядели. А разглядеть при бдительности было нетрудно. Доктор Королев унижал все наше, все советское. Он жил с оглядкой на заграницу. Он говорил, что в Копенгагене больницы лучше, чем в Москве. Все это слышали. А кто дал ему отпор?
Прохорова делает паузу. Из глубины зала раздается чей-то голос:
— Только вы, Алевтина Федоровна.
— Я не о себе говорю. Я говорю про весь наш коллектив — мы были недостаточно бдительны. Операционная сестра Ветлугина сможет подтвердить, что Королев в некоторых, нужных для него случаях давал ей не правильные указания. Например, в конце этого года во время резекции легкого…
За окном урчит гром, вспыхивают молнии — беснуется поздняя осенняя гроза.
— Я предпочел бы обойтись без этих дешевых световых эффектов, — говорит за спиной Саши молодой доктор Коля Великанов.
Правда. Как в плохой пьесе: глухой гром, стремительные голубые молнии. В зале полутемно, в бедной люстре под потолком из шести лампочек горят только три. Ветер вдруг изо всех сил толкает окно. Оно распахивается, повалив на пол цветочные горшки с бегонией и кактусами. Высокий лимон в маленьком, собрался было рухнуть, покачнулся, но раздумал и остался на месте. Саша хочет закрыть окно и долго не может справиться: рамы рвутся у нее из рук. Встает Коля Великанов и на своих длинных ногах идет на помощь. Он обуздал окно, но уронил горшок с лимоном — на подоконнике и на полу у окна целое побоище.
— Так плохо дело, что хоть пляши, — говорит он шепотом.
Да, плохо. Так плохо, что хоть пляши.
— На трибуну должны выйти товарищи и прямо, честно признаться в своих ошибках, признаться в своей слепоте и попустительстве. Сестра Поливанова всегда потакала Королеву, пускай она перед всем коллективом скажет без утайки, как она помогала ему…
За окном творится нечто несусветное. Дождь хлещет изо всех сил. Переведет дух и снова потоками обрушивается на землю. Кажется, он хлещет по всей земле.
— Господи, — с отчаянием говорит доктор Филиппова, — а я без калош и без плаща. Только-только вылезла из гриппа.
Перед Сашей сидит доктор Ткач. Отличный хирург. Ему лет шестьдесят, наверно. Втянув голову в плечи, он слушает Прохорову.
— А, вот, доктор Ткач, а вы что скажете? Вы работали рядом с Королевым, почему вы не сигнализировали?
Что мне делать? — думает Саша и смотрит в окно, за которым буйствуют световые и шумовые эффекты. Что мне делать? Лучше всего промолчать. Но промолчать не дадут. Вызовут к трибуне и потребуют: говори. Надо придумать, что сказать. Думай не думай, тут выбора нет… И будет ночь. В дверь позвонят, и войдут двое военных, тех самых, что она видела у Королева. Аня проснется, сядет на кровати, взглянет с ужасом. А они скинут на пол книги, выбросят из шкафа белье. Нет, ты этого не увидишь, тебя уведут. И Катька будет цепляться за твое платье и реветь в голос, ничего не понимая. Так. Что же она скажет? Что бы она ни сказала, Дмитрий Иванович ее не осудит. Он поймет, что она делает это ради детей. Но она, как она будет жить после этого? «Говори, что знаешь, делай, что должно, а там будь что будет». А что должно?
Говори, что знаешь…
Тяжелой поступью идет через зал доктор Ткач. Он идет, шумно и страшно задыхаясь, как тот старик из Сухуми. Следом идет тишина: все знают, что Королев спас его внучку. Случай был почти безнадежный. У Ткача дрожали руки, он не мог оперировать. Дмитрий Иванович взял нож у него из рук и сменил Бориса Львовича у операционного стола. Девочка выжила. Доктор Ткач долго стоит, не говоря ни слова.
— Мы ждем. Вы что, онемели? — спрашивает Прохорова.
— Я уверен… что суд разберется… и вынесет справедливый приговор… Надеюсь, что…
— Это не ответ, а уловка! — повышает голос Прохорова.
— Вы заодно с врагом! — кричит Ветлугина.
Как Дмитрий Иванович говорил о Прохоровой? «Она любит начальство и всегда лает в указанном направлении». Но о сестре Ветлугиной он говорил иначе: «Когда на операции нет моего друга Марии Петровны, я как без рук. Быстрота, находчивость, четкость — ну, прелесть!»
— Вы заодно с врагом! — повторяет Ветлугина. У нее красные, воспаленные веки, и губы пересохли.
— Я надеюсь… что суд… разберется, — говорит доктор Ткач.
Слово найдено, — в тоске думает Саша, — «суд разберется». Я надеюсь, что суд разберется. Она скажет: «Я согласна с Борисом Львовичем. Мы должны подождать, суд разберется». Ах, как бы хорошо вдруг открыть глаза и понять, что все это был сон. А если уйти? Вот встать и уйти, и все.