Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 52

В последнее время, когда Дросакис уходил в сад, чтобы прочесть газеты, присланные ему Лефтерисом, я избегал встречи с ним, чтобы не услышать какое-нибудь новое неприятное известие. Чем хуже становились дела на фронте, тем меньше я хотел слышать об этом. Но и Дросакис не был расположен к разговорам. «Чего уж теперь говорить», — повторял он, и это тревожило меня еще больше.

Однажды мне в руки попали два номера правительственной газеты, которые солдаты тайком передавали друг другу. В этих газетах говорилось, что малоазиатская камлания была гибельной для Греции, что союзники требуют вывести войска из Малой Азии, что Севрский договор давно уже ничего не значит, что армию надо скорее переправить домой, пока не закрыты дороги.

Я в смятении побежал к Дросакису.

— Полюбуйся, что пишут в правительственной газете!

Он сделал предостерегающий знак, чтоб я говорил потише, ведь и у стен есть уши. Но я не обратил на это внимания.

— Я хочу понять, что делается за нашей спиной! Понять, куда мы идем, что нас ждет. Да говори же, черт возьми! Слышишь? Говори!

Я ожидал, что он, как обычно, прочтет мне лекцию.

Но он дал мне закурить и перевел разговор на другую тему.

— Кури! Это подарок от нашего друга Лефтериса. Чем сильнее у него угрызения совести оттого, что мы здесь проливаем кровь, а он разгуливает по Смирне, тем чаще он присылает нам посылки.

Я ничего не ответил. Меня всего трясло.

— Что с тобой? — удивился Дросакис. — Разве ты узнал что-нибудь новое? Тебе странно, что об этом напечатано в газете? — Он осторожно поднялся с постели. — Выйдем. Посидим под платанами. И не падай духом. Теперь как никогда нужна собранность.

Прогулка подействовала на меня успокаивающе. Горный ветерок освежил меня. Мы присели на скамью. Дросакис молчал и усиленно тер глаза. «Чего я хочу от него? — думал я. — Жалости и утешения? Или чтоб он сказал правду, а я опять возмутился и поссорился с ним?»

— Сказать тебе, Манолис, почему я не решаюсь говорить с тобой? — тихо и мягко начал Дросакис. — Я не знаю, есть ли смысл сейчас вскрывать рану, залезать вглубь, объяснять причины зла, прямо поставить вопрос: нужно ли было вообще начинать малоазиатскую кампанию? Понимаешь, не могу. Оставим этот разговор. Теперь уже бесполезно говорить об этом. Мы попались в капкан, и наша молодость пропадает здесь, в сердце Анатолии. Со всех сторон нас окружает предательство. Каждый старается выпутаться из этой истории. Один сваливает ответственность на другого. — Он посмотрел на меня спокойным ясным взглядом. Ему хотелось удостовериться, что я его понимаю. — Дело в том, Манолис, что, как только Антанта удовлетворила свои интересы в Анатолии, она решила приостановить раздробление Оттоманской империи, и малоазиатский вопрос стал мертвым плодом во чреве Греции. И те же, кто послал нас в Малую Азию, теперь говорят нам: «Вон, собаки!» Ты думаешь, что их волнуют душевные муки Аксиотиса, слепота Кирмизидиса, смерть Голиса, страдания Степана? Или, может быть, ты думаешь, что их очень огорчает судьба Греции? Иностранный капитал интересует только собственная выгода. От него ни пощады, ни справедливости не дождешься. Его представители сидят в своих кабинетах в Лондоне, в Париже — везде. Перед ними карта мира, и, когда им выгодно, они вспоминают о самоопределении наций, о свободах, о независимости, а когда невыгодно, одной красной чертой перечеркивают целые страны и народы… Сейчас беда в том, что их красный карандаш поднялся над нашей головой! Все, что им надо было получить от Греции, они получили без особых затрат. Мы теперь уже выжатый лимон. А сочный плод теперь у Кемаля…

Слова Дросакиса о «мертвом плоде во чреве Греции», о хищниках, которые могут просто зачеркнуть нашу страну, заставили меня задуматься. Слезы наполнили мои глаза, перелились через край, как воды наших озер и реки Мендерес весной, мысли унеслись в нашу деревню, в отчий дом, в сад с жасмином и цветущими черешнями… Дросакис! Мне стыдно. Я сам просил тебя сказать правду. Я знаю, ты никогда меня не обманывал. Но я не могу, не хочу верить тебе! Пойми меня!

Дросакис утешающе похлопал меня по плечу, но он не понял действительной причины моих страданий и продолжал:



— Вот так обстоит дело, Манолис. Мы расплачиваемся и за наши и за чужие грехи. И главным образом за грызню великих держав при дележе Анатолии.

Он раскрывал по очереди иностранные газеты и журналы и читал:

— «Греки должны как можно скорее и без всяких условий эвакуировать войска из Малой Азии. Мы послали их туда не для того, чтобы оккупировать Малую Азию…» «Новая Турция — уже действительность. Она осознала свою историческую миссию. Выступать против ее новых идеалов было бы непростительной ошибкой…» Ты понимаешь, Манолис, что скрывается за всем этим? Нефть, руда, железо, хром. Иностранный капитал тянет руку к нетронутым богатствам Анатолии! Ах, когда слабый имеет дело с сильным, он не должен доверять ему! Их интересы расходятся. Иностранный капитал хочет, чтобы мы были игрушкой в его руках.

Чуть уступишь — отберет все. В этом виноват и Венизелос. Мы его породили, а он теперь подпевает иностранным капиталистам. А о Константине и его прихлебателях и говорить нечего! Они ввергли нас в настоящий хаос. Они не только не исправили ошибок Венизелоса, а умножили их! И у нас уже не осталось никакой надежды на спасение.

— Довольно, Никитас! Не могу больше слушать. Извини меня, я первый начал, но и сдаюсь первый!

Я хотел было уйти. Дросакис задержал меня. Он был бледен.

— И мне очень тяжело, Манолис. Пойми меня…

В госпитальном саду слепой Кирмизидис играл на уде и пел:

XV

Меня отправили на фронт в Афьон-Карахисар в августе 1922 года, когда началось большое наступление турок. Днем и ночью мы рыли окопы, питались только вяленой рыбой и сухарями. Стиснув зубы, я работал как зверь, и говорил себе: «Война требует жертв, Аксиотис. Ты политикой не занимаешься, ты просто выполняешь свой долг».

Не помню точно, было ли это в день успения, 15 августа, или накануне. Отряд турецких кавалеристов человек в пятьсот устремился в ущелье, и, прорвав нашу линию обороны, стал обходить нас справа, чтобы отрезать от железной дороги. Наша артиллерия открыла огонь, неприятель заметался, а затем начал отступать.

И вдруг, непонятно почему, наши пушки умолкли, все стихло. Казалось, перестало биться сердце армии. Турецкая кавалерия, осмелев, снова пошла в атаку. Окопы были высоко на горах, и мы не понимали, что происходит. Чем-то трагическим повеяло в воздухе. Мы молча смотрели друг на друга, бледные как мертвецы. Недоумение и страх лишили нас дара речи. Окопы и так давят, как могила, а уж тишина в такие часы просто пытка. Проклятая тишина! Не начнет ли опять греметь артиллерия? Не протрубят ли трубачи сигнал «вперед»? В тысячу раз лучше утомительный поход, жаркий бой, который мы только вчера проклинали. Смерть, даже смерть была бы желаннее, чем тревога неизвестности… Что произошло? Может быть, мы окружены и нам остается только ждать, когда партизаны уничтожат нас? А если кончились боеприпасы, то почему нас оставили гнить здесь? Почему?

Ночь опустилась, как тяжелая могильная плита. Теперь мы даже не видели друг друга. Спать никто не мог. Нервы были натянуты до предела и, казалось, вот-вот лопнут. Мы, напрягая зрение, всматривались в темноту, пытаясь обнаружить врага. Ноздри у нас раздувались, вынюхивая неизвестно что; кое у кого мысли улетели далеко-далеко, хотя тела их были пригвождены здесь. Такой человек видит мать, которая смотрит на фотографию сына и оплакивает его… Вспоминает, сколько времени не прикасался к женщине… Почтальон стучит в дверь его дома и отдает какую-то бумагу с сургучными печатями и штампами. В бумаге написано: «Пал за родину как герой». Кто будет оплакивать его? Кто обрадуется? Как поделят между собой его долю имущества остальные наследники?