Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 30



— Чего мелешь? — отозвались с полки напротив.

— Ничего. Мелю, значит, знаю. А ты рта не затыкай. Сама видишь, куда едем…

— Куда-куда… Военная тайна — куда…

— Тайна? Не в Берлин. Сто верст — не дальше.

— Версты?! Не в верстах дело! Дурни твои немцы. Их обмануть — раз плюнуть.

— Поплюйся-поплюйся, подруга. Христом богом прошу, — под общий смех сказала Санька.

— Да не в том дело, — повторил тот же голос. — Они дурные. Их обмануть легко. У нас беженцы два дня жили. Немцы, рассказывали, глупые. Обдурить их — пара пустяков. И украсть у них завсегда украдешь.

— Так чего ж бежали? — съехидничал Гошка.

— Ты, сопливый, молчи. Бежали, потому что советские. Кому охота под врагом жить? Это другое дело. А я о том, что немцы дурные. Их перехитрить можно. Паренек у беженцев, сын. Так каску украл, наган или винтовку короткую и еще две плитки шоколада. И ничего — отвертелся, поверили. А дочка у них, такая из себя подходящая, офицер сильничать хотел, сказала, что сифилис, и не стал — поверил. А один немец молоко пил, так за кринку две конфеты дал. И еще платить деньгами хотел, когда старуха нательное простирнула.

— А чего ж сбегли? — спросила Ганя. — Может, евреи?

— Да никакие не евреи. Просто советские. Я говорю, немца всегда обдурить можно. Он только вперед глядит, а сбоку у него глаз нету — одни уши, а они по-нашему не кумекают…

— Ну и не бегли бы, — сказала Ганя.

— Пораженка! — разозлился Гошка. — С такими не победишь.

— Заткнись, погань!

— От погани слышу. Вон как уловителями повела. У Рыжовых тащила, теперь у немцев надеешься.

— У, подлюка! — взвилась Ганя. — Да я тебе…

— Не волнуйся, тетка, — вмешалась Санюра. — Немцам ты не потребуешься. Они чистых любят. А ты, небось, с Рождества в бане не была?

— А ты мне спину не терла.

— Нет, — согласилась Санька. — Я в детсаду малолеток купаю. А таких, как ты, обмывают в морге.

— Съела?! — захохотал Гошка.

«Как им не стыдно, — подумала Лия. — Ведь они — хорошие. В каждом что-то настоящее есть. Даже в тете Гане. Как она вчера со всеми пела! Даже в самых плохих есть мужество и самоотверженность. Надо только открыть это во всех. Тогда победим. И не надо ссориться. Нужны хорошие организаторы. Марья Ивановна — она хорошая. Но она не может увлечь. Она для приказов. Надо душевную, такую, как Санюра. Вот из Санюры вышел бы организатор! Если б я умела так разговаривать с людьми. Но я не могу. Я некрасивая и неловкая. Меня слушать не будут».

— Не грусти, касатка, — сказали Гане сверху. — Вымоешься, бант повяжешь и неси поднос. Немцы лапать не будут. Только мяса у них не тащи. Они жирное любят.

— Да чего вы на меня? Да у меня племяши на фронте! — заплакала Ганя.

— Что за шум, а драки нет? — весело гаркнула Марья Ивановна, возвращаясь с инспекции. — А ну, подвиньсь! — толкнула она Лию. — Хоть посижу, вдруг не скоро придется.

4. Эх, картошечка, картошка



Их высадили посреди поля, километра за три от разбитой станции.

— Давай-давай! — орали старшие команд.

— Скорей-скорей! — нервничала, мечась по насыпи, поездная бригада.

— Так неловко… — оправдывались женщины, прыгая на насыпь.

— Ловко? Вон станцию ловко прямыми попаданиями… Как не было…

Бренчали ведра, стучали, падая, лопаты. Только и слышалось:

— Ой, ногу подвернула!

— Ой, мамочки, пятка!

— Аж по зубам… Боль-на!..

— Раз! Раз! — кричали железнодорожники, машинист с кочегаром. — И живо, живо в поле. А то опять прилетят! — И опасливо посматривали в сизое небо.

Было не очень ветрено, но как-то сиротливо. Окопницы пошли напрямик через неубранную картошку.

— Разберись по десяткам! — кричали старшие, но женщины шли кто как: идти строем мешала ботва. Нога то проваливалась в мягкую оттаявшую землю, то скользила по клубням.

— Пропадает! — вздыхали одни.

— Кланяйся да в подол! Потом напечем, — покрикивали другие.

— Сладкая небось, морозком прихватило… — останавливали их третьи.

Многие все равно нагибались, пытаясь на ходу подобрать вывернутые ногами картофелины.

— Левой! Левой! — орали старшие. — Некогда.

— Все вскочь! Все вскочь! — сердилась Ганя, хотя картошку не так уж уважала. Просто идти по неровному полю с киркой и лопатой радости было мало, да еще ее затравили в поезде.

«Грамотные, — сердилась она. — А как землю ковырять, так враз вся грамота мозолей выйдет. Ладно, шагай-шагай», — и она топтала ботиками мерзлую ботву.

Солнца не было. Только сквозь тучи что-то просвечивало, словно выйти стеснялось или тоже побаивалось немецких самолетов. Впереди за полем белела церковь, и возле нее загибалась асфальтовая дорога. «Хорошо бы на церкви артиллерийский наблюдательный пункт… Можно с телефоном или лучше с рацией. Вместо креста — антенна! Вот сила будет! — думал допризывник Гошка; он шагал поодаль от женщин. — Первая — огонь! Вторая — огонь! — командовал про себя, ковыряя полуботинками липкую землю. — Как займут красноармейцы окопы, останусь. — И он уже видел выкопанные траншеи, колючую проволоку и танковые ежи на дороге, которая пока еще одиноко змеилась мимо сельского храма. — Дальше, наверно, река, — думал Гошка. — Где это я читал, что церкви всегда над рекой ставили? Религиозники умели выбрать место. На реке хорошо оборону держать. Там и останусь. Каринка ведь все равно уехала…» И он вспомнил, как они с Кариной лазили на крышу тушить зажигалки. Но им не везло. В их дом ничего не попадало. Но все равно Каринкина мать закатила ему форменную истерику. Белая, валерианку пила, а потом, когда успокоилась, извиняться стала: «Поймите, Гоша. Ведь Карина у меня одна. У меня, вы знаете, больше никого нет». И он обещал больше не брать Ринку на крышу, даже на другой вечер пошел с ней в бомбоубежище. «Елена Федотовна еще ничего, — думал он. — А Каринка просто замечательная. Близорукость у нее пройдет. Как только зрение окрепнет, Каринка очки снимет. Но зачем, чудачка, читает лежа?..»

Лия еле плелась в своих желтых, шнурованных, высоких до колена ботинках, несла на лопате ведро с кошелкой. Каблуки то и дело застревали в вязкой земле. Она уже устала их выдирать. Эти материнские ботинки ужасно раздражали. Лучше бы их продали тогда на толкучем. Но мама упиралась, требовала меньше чем за пятьсот не отдавать. «Какая кожа! Это в Австрии, на курорте, в девятьсот двенадцатом покупали… Что ты, девочка!» Мама все надеялась, что вернется настоящая мода и она сама их наденет, когда перестанут опухать ноги. Мама была бесконечно упрямой. И теперь Лия сердилась на Санюру, что та посоветовала ей влезть в эти чудовищные сапоги. «Да я бы сама с радостью, когда бы вместилась!» — уверяла ее вчера Санька. «А вдруг она назло мне? Вдруг нарочно? — с отчаяньем думала Лия. — Вдруг она только сверху такая хорошая, веселая и добрая… Ведь они у меня чуть комнату не отобрали…»

И Лия вспомнила предвоенное воскресенье в Центральном парке. Это было через полгода после маминой смерти. Санюра просто силой потащила ее в парк. Она уже спала в Лииной комнате (убедила Лию, что той ночевать одной страшно), перетащила на мамину кровать свою постель и даже повесила в Лиин шкаф свой сарафан и два платья.

«Пойдем да пойдем!» — приставала к ней Санюра в тот воскресный вечер. Лия даже не приоделась. Да и не во что было. (Деньги, которые стал присылать отец, тратить на тряпки Лия жалела. Клала на сберкнижку. Рассчитывала: сдаст экстерном за школу, поступит в институт — пригодятся. Теперь эти деньги до конца войны будут лежать в сберкассе.) Словом, пошла в парк только из-за Санюры, потому что девушке ходить одной по парку неприлично. А Санюра, хоть была годом моложе, уже очень томилась без молодых людей. А тут еще такой случай: комната свободная. «Из-за комнаты она меня позвала», — подумала Лия, глядя в спину весело шагавшей по картофельному полю Саньке. — Что ж, она видная, бойкая!..»