Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 70



На душе у него уж слишком много накопилось. Упрямая воля, которая поддерживала его в течение всей бурной жизни, отказывалась служить ему. Он чувствовал себя физически разбитым. Он начинал жаждать покоя, а между тем новые тревоги только начинались.

Едва лишь к полночи успели переправить на другую сторону Днепра обезумевшего от неудачи короля. Коляска поставлена была вместе с ним на две лодки, и двенадцать драбантов на веслах мигом доставили его к берегу.

А в это самое время на том берегу, который он сейчас оставил, послышались мушкетные выстрелы. Это Меншиков, посланный царем на другой день после попойки, успел нагнать остатки шведского войска в числе 16000 человек, предводительствуемого Левенгауптом, и после легкой перестрелки заставил его положить оружие…

Карл слышал, как замолкла перестрелка, и понял, что случилось…

— Ставка проиграна, — сказал он со свойственным ему легкомыслием, — так я удвою ее!

Но на эти слова никто не отвечал.

Беглецы в ту же ночь вступили в безбрежную степь. Это была настоящая пустыня — мертвая, безлюдная и безводная. Могильная тишина царствовала кругом, и только звезды смотрели с темного неба, словно живые существа, осуждающие безрассудные деяния человеческие. Шведы были глубоко поражены видом этого застывшего мертвого моря, которому они не видели ни конца ни края[6].

Одни запорожцы были тут как дома. Им не привыкать было плавать в этом море по целым месяцам, выискивая красной дичи в виде косоглазого крымца, а то буйвола, либо лося, либо быстроногого сайгака.

Вон и теперь они весело балагурят, усевшись в кружок и потягивая тютюн из люлек. Беглецы, отъехав верст с десяток от Днепра, остановились на ночлег. Все спят после трудов и тревог последних дней; тихо кругом; только несколько казаков в стороне от обоза стерегут спутанных коней и калякают себе по душе.

Вдруг слышат, кто-то идет и как будто сам с собою разговаривает. Присматриваются: действительно кто-то тихо бредет от обоза… Кому бы это быть? Кто не спит, когда скоро уж и утро настанет? Ближе, ближе… Видят — фигура гетмана… Да, это сам гетман и есть… Чего он ходит, о чем разговаривает?.. Запорожцы присмирели — слушают…

— Ни, не спит, не спит моя голова, важко ий, важка моя стара голова — сон не бере, — бормочет старик, останавливаясь и качая головой. — Де таку голову сну побороти?.. Вона в золотой коруни… Ох, важка та коруна, важка! Достав Мазепа коруну, винец державный… а! Лиха матери!.. Не винец державный достав Мазепа, а винчик погребный… От скоро, скоро возложат на сю шалену голову винец державный смерти… О! Смерте! Смерте! Страшна твоя замашная коса!.. А дитинку ж чисту, невинность голубину за що я погубив? До кого воно, бидне дитя, головку прихилит на чужини?.. Проклятый, проклятый Мазепа… анафема, проклят…

Слова замолкли. Старик снова, не подымая головы, тихо побрел к обозу.

— А мабуть, и певне проклят, — заметил кто-то.

— Та проклят же… От весною чумаки ихали степом за силью, так казали, що на всий Украини его у церквах попы проклинают.

— О! Що попы! То московськи попы, не наши.

— Ни, и наши проклинаюте.

— Та то ж москаль велив.



— Хиба… О, забирае силу вражий москаль, ох як забирае!

Начинало светать. Прежде всего проснулся предрассветный ветерок и струйками пробежал по степному ковылю, нагибая и покачивая то тот, то другой белый чуб безбрежной степи.

Просыпалось и небо. Там от времени до времени слышалось карканье ворона да клекот орла, такой странный да гулкий, как будто бы кто-то высоко-высоко в небе ударял палочкой об палочку. Это пернатые казаки чуяли себе корм по ту сторону Днепра.

Мазепа, к которому с рассветом воротились его разбитые и распуганные ночным мраком и бессонницею мысли, тихо подошел к коляске, в которой ехала Мотренька. Неслышно приподнял он полу фартука и заглянул внутрь экипажа. Девушка спала. Подложив левую ладонь под щеку, она, казалось, пригорюнившись, думала о чем-то. Черные волосы падали ей на белый низенький лоб и на правую бледную щеку. Вид спящего человека всегда представляет что-то как бы маленькое, беззащитное. Спящая Мотренька казалась беспомощным, горьким ребенком, который, наплакавшись, крепко уснул и не вполне согнал с лица следы горя…

С благоговейным чувством, но с едкой тоской глядел гетман на это милое, невинное личико… Чего бы не дал он, чтобы воротить прошлое!

— Гетьман иде… ласощи несе, — шептали во сне губы девушки.

Видно, что ей грезилось ее беззаботное детство, когда она еще воспитывалась в монастыре и всякий раз с радостью ожидала, что вот-вот приедет гетман и привезет всем им, девочкам, всяких сластей и хорошеньких «цяць», игрушек. «Ласощи несе…»

У гетмана задрожали веки, и по бледным впалым щекам прокатились две мелкие, едва заметные слезинки, которые и спрятались в сивом волосе усов.

— Правда… принес ласощив, ох, принес, проклятый! — простонал он и отошел от коляски.

Обоз просыпался. Казаки готовили коней и экипажи в далекий неведомый путь…

Прошло еще несколько месяцев.

Из села Варницы, недалеко от Бендер, под заунывные звуки труб и литавр выступает похоронная процессия. Впереди трубач и литаврщики в глубоком трауре, на конях, покрытых траурными мантиями от ушей до самых копыт. За ними на траурном коне выступает кто-то знакомый: это запорожский кошевой атаман Костя Гордиенко. Открытое лицо его смотрит задумчиво, а громадные усы как-то особенно мрачно спускаются на грудь. В руке у него гетманская булава, которая так и горит на солнце дорогими камнями да крупным жемчугом. Вслед за кошевым шестерка прекрасных белых, как первый снег, коней, в трауре же, везет погребальный катафалк, на котором стоит гроб, покрытый дорогою красною материею с широкими золотыми нашивками по краям. По сторонам катафалка — почетная стража с обнаженными саблями, готовая поразить всякого, кто бы осмелился оскорбить бренные останки, покоящиеся в гробе. За гробом идут женщины… Как голосно плачут и причитают! Как раздирает душу горькая мелодия этого народного причитания — причитания, с которым хоронили когда-то и Олега «вещего», и ослепленного Василька, и старого Богдана Хмельницкого… От времен Перуна и Дажбога идет эта мелодия слез, мелодия смерти… Только одна женщина не плачет — это Мотренька; она идет, глубоко наклонив голову, и переживает всю свою горькую, незадавшуюся жизнь… За нею, на коне, Филипп Орлик — новый гетман: еще серьезнее его вечно серьезное лицо, еще сосредоточеннее взгляд… «Над кем гетманувать я буду?» — вот что выдает его задумчивое лицо. «Да и где моя гетманщина?» Рядом с ним Войнаровский, племянник того, кто лежит в гробу. За Орликом и Войнаровским выступает варяжская дружина Карла XII. Как мало ее осталось с того дня, как она оставила родную землю, чтобы следовать за своим беспокойным конунгом скандинавского севера! Как много их полегло на чужих полях, не зная даже, что делается дома. Из 150 варягов — дружинников, вышедших с Карлом из Швеции, до Полтавы едва уцелело 100 человек, а под Бендерами — только 24 королевских варяга провожали до могилы труп Мазепы: остальные полегли на чужих полях, а конунг их лежал раненый. По обеим сторонам всей процессии ехали запорожцы с опущенными долу знаменами и оружием.

Мотренька шла за гробом, по временам взглядывая на него и прислушиваясь к печальной музыке, отдававшей последнюю честь одиноко умершему старику, и память ее переживала последние тяжкие дни, последние часы дорогого ее покойника. С переходом через степь и через Буг, со вступлением на турецкую землю дух, могуче действовавший в старом теле гетмана, как бы разом отлетел, оставив на земле одно дряблое тело, которое двигалось машинально, да и двигалось как-то мертвенно. Старик, видимо, умирал изо дня в день. По целым часам он лежал, устремив глаза в потолок и как бы припоминая что-то. Иногда он делал отрицательные движения то рукой, то головой, словно бы отрицался от всего прошлого, от всей его лжи, от горьких ошибок и жгучих увлечений, от которых остался лишь саднящий осадок…

6

«Un silence profond regnoit partout, et perso