Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 70



— Ни, воно з дороги так — водка добра, не сильна…

— Како, матушка, не сильна! Кистень-водка… обух — обухом…

И москали об полы руками били, дивуясь крепости спотыкача, кистень-водки… Уж и вор-водка!..

— Рушайте, батюшка, рушайте, дорогии гости, — угощала хозяйка.

И рушали. Досталось и барану рогатому, и поросенку зубатому, и огурцу — великану. Хозяйка между тем свела разговор на политическую почву, на московские, шведские и польские дела, сообщила им как свежую новость о взятии царем устьев Невы и заложении там новой столицы. Известие это порадовало попа и встревожило торговых людей.

— Ну из нового-то стольна града проку не будет, — заметил старый купчина.

— Чом не буде? — спрашивала Палииха.

— Да Варяжское море, матушка, нам, московским торговым людям, не с руки.

— Як не зруки? А торги торговать морем?

— Да то не море, матушка, — хвост един от моря, да и хвост — от оный задран зело высоко… Что в ем проку!

— Не говори этого, Кузьма Федотыч, — возражал поп, — на том хвосте в оно время великий Новгород далеко уехал — какие торги торговал!

— Что было, то сплыло, а ноне Москва всему свету голова… Из Москвы вывезти трон царский, да царь-пушку, да царь-колокол — это все едино, что из Ерусалима-града гроб Господень выкрасть…

Ловкая хозяйка искусно прекратила этот слишком специальный для нее московский диспут, свернув разговор на путешествие отца Иоанна.

— А що, батюшка, у Стамбули чути? — спросила она, наливая гостям по чаре крепкой ароматической «варенухи».

«Уж и это не спотыкай ли водка?» — с боязнью подумал старый купчина, отстаивавший мировое главенство Москвы.

— Да турки, матушка, в большом переполохе, — отвечал поп, чувствуя какое-то наитие от спотыкача.

— Вид чого се такий сполох?

— А все от нашего царя действ… Хотят запереть себя на замок агаряне-то эти.

— Як на замок, батюшка?

— Да вот как царь-государь Петр Алексеевич Божиим изволением покори под нози свои Азов-град, дак агаряне-то и возчувствовали страх велий, дабы-де московские воинские люди морем к Цареграду не пришли и дурна какого не учинили…

— Се, бач, по-нашому — по-запорозьськи: як наши козаки морем на човнах под самый Стамбул пидплывали и туркам-янычарам страху завдавали…

— Так-так, матушка… Да вот они и думают от московских кораблей отгородить Черное море, заперши море Азовское — пролив в Керчи засыпать хотят.

— Э… вражи дити! А як вони вид нас, вид козакив, загородяться? — сказала Палииха, и глаза ее сверкнули зловещим огнем.

— Ну Днепр не засыпать им, — робко сказал старый купчина.

— Не засыпати!.. Мы их човнами самих засыпемо!

И Палииха так стукнула по столу своею богатырскою рукой, что жареный баран свалился с ног. Но в это время в светлицу взошел уже знакомый нам казак Охрим.

— Ще здравствуйте, пайматко! — сказал он, перекрестившись на образа и кланяясь Палиихе. — Хлиб та силь, люде добри!

— Ты що, Охриме?

— Та козаки, пайматко, скучают…

— Знаю… От вражи дити!.. Ну?

— Нехай, кажуть, пайматка погуляти нам здозволить…

— А на кого?



— На вражьих ляхив, пайматинко…

— А хиба пахне лядськам духом, Охриме?

— Завоняло таки, пайматинко… У Погребищи дви корогви их, собачих сынив, показалось… Здозвольте, пайматочко, киями их нагодувати…

— Годуйте, дитки… Та щоб чисто було.

— Буде чисто, пайматко.

— Хто поведе козакив?

— Та дядько ж мий — Панас Тупу — Тупу — Табунец — Буланый.

— А другу сотню?

— Козак Задерихвист.

— Добре… добрый козак… С Богом!

Охрим радостно удалился. Московские люди, слушая, что около них происходило, так и остались с разинутыми ртами…

«Уж и конь-баба! Вот так конь! Лихач, просто лихач… Полкан-баба!..»

Не успел Палий управиться с своей яичницей, как на улице послышался конский топот и у ворот показался отряд польских жолнеров. Изумленный Охрим невольно схватился за саблю и недоумевающими глазами смотрел на старого «казацкого батька»: ему почему-то представилось, что это те две польские хоругви, забравшиеся в Погребище, против которых пани-матка Палииха отрядила из Паволочи казаков под начальством Тупу — Тупу — Табунця — Буланаго и сотника Задерихвист и которые, разбив казаков, ворвались теперь и в Белую Церковь. Не веря своим глазам, он искал ответа на тревоживший его вопрос в глазах Палия, но старые глаза «батька» смотрели спокойно, ровно и по обыкновению кротко, без малейшей тени изумления.

— Чи пан полковник дома? — послышалась с улицы полупольская речь.

Охрим не отвечал — он онемел от неожиданности.

— Универсал его королевского величества до пулковника бялоцерковскего, до пана Семена Палия! — снова кричали с улицы. — Дома пан пулковник?

— Дома… дома, Панове! — отвечал Палий. — Бижи, Охриме, хутко — одчиняй ворота.

Охрим бросился со всех ног. Собаки бешено лаяли, завидев поляков. «Кого Бог несе?», — шептал старик, отеняя рукой свои старые, но еще зоркие глаза с седыми нависшими бровями и всматриваясь в приезжих: «Щось не пизнаю, хто се такий…»

Впереди всех на двор въехал на белом коне белокурый мужчина средних лет, более, впрочем, чем средних, хотя белокурость и свежесть лица значительно придавали ему моложавости. На нем было не то польское, не то московское одеяние. Подъехав к крыльцу, он ловко соскочил с седла, бросив поводья в руки ближайшего жолнера. Палий уже стоял на крыльце, вопросительно глядя на этого, по-видимому, знатного гостя.

— Не полковника ли бялоцерковскаго, пана Палия, мам гонор видить пред собою? — спросил гость, ступая на крыльцо.

— Я Семен Палий, полковник вийск его королевского величества, — отвечал Палий.

— Рейнгольд Паткуль, дворянин, посланник его царского величества государя Петра Алексеевича, всея России самодержца, и полномочный эмиссар его королевского величества и Речи Посполитой имеет объявить пану полковнику бялоцерковскому высочайшее повеление их величеств, — сказал Рейнгольд, став лицом к лицу с Палием.

— Прошу, прошу пана до господи.

Что-то неуловимое, не то тень, не то свет, скользнуло по старому, как бы застывшему от времени и дум лицу и по кротким глазам казацкого батька, и лицо снова стало спокойно и задумчиво. Рейнгольд, окинув быстрым взглядом скромную обстановку, в которой он застал человека, десятки лет державшего в тревоге Речь Посполитую и всемогущих, роскошных магнатов польских, как-то изумленно перенес глаза на седого, стоявшего перед ним старичка, словно бы сомневаясь — действительно ли перед ним стоит то чудовище, одно имя которого нагоняет ужас на целые страны. А чудовище стояло так скромно, просто… И эта мужицкая сковорода с яичницей… Это дикарь, старый разбойник, предводитель таких же, как он сам, голоштанников… Рейнгольд чувствует себя великим цезарем, попавшим к босоногим пиратам…

Он гордо, с дворянскою рисовкой проходит в дом впереди скромного старичка, а старичок — хозяин, как бы боясь обеспокоить вельможного пана гостя, ступает за ним тихо, робко, почтительно.

Но вот они и в «будинках» — в большой светлой комнате окнами на двор и в маленький «садочек», усеянный цветущим маком, подсолничками вперемежку с высокими лопушистыми кустами «пшенички» — кукурузы, до которой Палий такой охотник, особенно до молоденькой, со свежим, только что сколоченным искусною рукой пани-матки маслом.

— Предъявляю пану полковнику универсал его королевского величества и пленипотенцию ясновельможного пана гетмана польного войск Речи Посполитой, — сказал Паткуль, подавая Палию бумаги.

Старик почтительно, стоя взял бумаги, почтительно развернул их одну за другой и внимательно прочел: потом, медленно вскинув свои умные, кроткие глаза на посланца, спросил тихо:

— Чого ж вашей милости вгодно?

— А мне вгодно именем его королевского величества и его царского величества государя и повелителя моего объявить тебе, полковнику, о том, чтобы ты незамедлительно сдал Белую Церковь законным властям Речи Посполитой, — резко и громко объявил Паткуль.