Страница 68 из 73
достаточно для этого закрыть глаза. Или, в наилучшем случае, лежать с открытыми глазами в полной
темноте и тишине. Я сделал очень интересное наблюдение: с закрытыми глазами и на свету никогда
не увидишь того, что видится в темноте при открытых глазах. Только темнота нужна глубокая, без
звезд на небе и без каких-либо пятен света на стене. Только в таком одиночестве ко мне является
молодость...
Нужны ли старому человеку воспоминания о молодости? О да! Я уверен, что они продляют
жизнь. А жить старому человеку хочется гораздо сильнее, чем молодому. Ибо старик уже различает
свой конец, тогда как молодой вполне удовлетворяется уверенностью в собственном бессмертии.
Как ни странно, в моей молодости легко уживались рядом вера в собственное бессмертие и
стремление к одиночеству, то есть легкомыслие и любовь к размышлениям. Казалось бы,
размышления должны были привести к мыслям о смерти. Но это не случалось ни разу. Я был 113
общителен и весел и одиночества искал в те времена лишь для того, чтобы обдумать последний
разговор с друзьями, повспоминать сладкую ночь, проведенную в женском обществе, да измыслить
новую проделку, чтобы поразить тех, о ком я любил размышлять.
Различных возможностей уединиться всегда большой выбор. Всему прочему я предпочитал
прогулку в носилках где-нибудь за городом. Это было нечто настоящее. Вокруг действительное
безлюдье, шелестят листья, поют птички, журчит какой-нибудь ручеек. Несколько острее чувствуешь
одиночество, если по крыше носилок стучат мелкие капли дождя, но для этого нужно особое
настроение и обязательно, чтобы рабы стояли, потому что чавканье грязи под их ногами совершенно
не дает сосредоточиться.
Молодости свойственны легкомыслие и самоуверенность. Не был чужд этих недостатков и я.
Однажды, гостя на восточном побережье у брата Марсия, я получил от него в подарок четырех
молодых рабов вместе с носилками. Разумеется, тут же захотелось прогуляться. Марсий был рад,
что подарок мне так понравился, но советовал не выходить из города. Я обещал и отправился на
пристань.
Стояло лето. Солнце уже село, но жара еще не спала, и в темной воде Босфора плескалось
множество обнаженных тел. Среди них было, разумеется, немало очаровательных местных
проказниц, которые махали мне руками безо всякого стеснения. Чтобы выбрать, я спустился к самой
воде и велел рабам идти вдоль берега.
Выбор оказался слишком велик. Нравились все и поэтому не нравилась ни одна. Моя одинокая
прогулка превратилась в погоню, я мчался дальше и дальше по песку, потом по камням, наконец -- по
скалам. Последняя из купальщиц представилась мне самой лучшей. Было уже почти темно, и ее
белое тело светилось. Казалось, все звезды спустились к ней с неба и резвятся в веселом хороводе,
наперебой стремясь прикоснуться к упругой чистой коже. Так всегда светится летняя вода в море,
если ее потревожить...
Я пригласил ее в носилки, и мы помчались дальше по берегу, прочь от людей, туда, где мы
будем совершенно одни. Мы мчались, как во сне, забыв обо всем на свете, видя только друг друга...
И вдруг -- остановка! И тут же нас вывернули из носилок на камни, будто мы не люди, а мешки с
костями. Моя спутница жалобно закричала, и я вскочил, чтобы вздуть неуклюжих рабов: в своем кругу
я считался неплохим бойцом.
Два точных удара превратили меня в беззащитного младенца. Теперь я мог только смотреть, как
меня и мою красавицу связывают ремнями и бросают в какую-то лодку, как отталкиваются от
безлюдного берега и поднимают парус...
Лодку они нашли случайно. Не берусь представить, куда могли подеваться ее владельцы --
ушли, похищены, умерли... Умелые и сильные молодые рабы ловко вывели посудину в пустынные
воды Босфора, попутный ветер наполнил косой парус, и они жадно, не обращая на меня внимания,
стали по очереди утолять свою скотскую страсть моей избранницей. Ей развязали только ноги, а
чтобы не кричала, намотали на голову тунику. Я ничем не мог ей помочь, потому что был крепко
связан и привязан к сиденью, я безмерно страдал от собственного бессилия. Тогда я впервые
зажмурился, чтобы хоть так уединиться.
Утром все было кончено. Предатели-рабы оказались у себя дома, а я стал невольником одного
из них. Красавицу увели куда-то навсегда...
И вот я стар. Я только в самом полном одиночестве вспоминаю о прогулках под дождем в
носилках. Мои ладони тверды и привычны к любой работе. Мое тело неспособно получить отдых,
если уложить меня на перину, зато каменное ложе, укрытое вытертой козьей шкурой, убаюкает меня
мгновенно с нежностью матери.
Мои уши различают голос хозяина в любом шуме, мои глаза поймут любой его знак, мои ноги
никогда не утрачивают проворства, я силен и вынослив на зависть многим из здешних мечтательных
молодцов.
Вот за все это я много лет имею на ошейнике надпись: "Лучший из рабов. Не бить". Я заслужил
ее не унизительным заглядыванием в хозяйский рот и не подобострастным сгибанием спины в
бесконечных поклонах. Я всегда знал себе цену и свое место, но и хозяевам не позволял забывать
об этом. Однажды в трудные времена, когда нас стали кормить впроголодь, и рабы начали
шептаться о бунте, я один открыто вышел вперед и без страха заявил хозяину: "Если хотите от нас
настоящей работы, если вы -- настоящие рачительные хозяева, умеющие видеть собственную
выгоду, извольте кормить нас так, чтобы ПРОИЗВОДИТЕЛЬНОСТЬ ТРУДА не падала!" Я ждал
наказания и был готов пострадать за свои права, но получил не только достаточное питание, но и
достойную надпись на ошейнике.
Недавно хозяин предложил мне вообще снять ошейник. Это, сказал он, было бы знаком особого
доверия и позволило бы мне впредь чувствовать себя среди горожан -- на рынке, на пристани и
просто на улице -- равным и свободным. Он думал, что для меня это подарок и честь. Но я отказался.
Я объяснил, что я и в ошейнике не потеряю своего достоинства, зато без ошейника, принятый
какими-нибудь грабителями за купца или бродягу, могу потерять жизнь. Он, кажется, понял. Он
сказал: "Ты -- умнейший среди рабов".114
Но, конечно, он понял не до конца смысл своих собственных слов: там, где есть рабство, нет
свободных и несвободных, там ВСЕ рабы -- от того, кто в цепях, до того, кто в носилках. Хотя и
состарился вместе со мною, ему этого уже не понять: от недостаточно долго носил ошейник".
-- Ну и что? -- сказал Василий, закрывая тетрадь.
-- Не спеши. Ну не спеши. Подумай как следует. Влезь в его шкуру.
-- Да ты меня и так в его шкуру втиснула!
Она взяла у него тетрадь. Посмотрела тяжелым взглядом и вышла. Шлепнулась на стол тетрадь,
потом в ванной полилась вода, потом она вернулась с опухшими глазами.
-- Спасибо, что не сбежал. Скажу последнее, тогда поступай как знаешь. -- Помолчала,
собираясь с мыслями или с духом.-- Вот что, Вася. Это тебя не удержит, но ты должен это знать.
Будь я одна, может, пошла бы туда с тобой, но я хочу, чтобы мой и твой ребенок вырос свободным.
Действительно свободным...
Она стояла вплотную, и он подхватил ее, посадил к себе на колени:
-- Когда?
-- Что когда? -- Она засмеялась. -- Глупый какой. Еще перед твоим Резерватом. Не хотела тебя
отвлекать... Ну?.. Так что же?..
Василий прижимал ее к себе и молчал. Ему ничего не хотелось говорить. Ему хотелось сидеть
так вечность, или сколько там требуется, и увидеть, каким же получится его продолжение. Мальчик,
конечно. А то девочка. Нет, сразу -- и мальчик, и девочка...
Светлана тоже не двигалась. Даже, кажется, не дышала. Потом тихо: