Страница 196 из 197
Мюнхен плясал. Мюнхен под шумную мелодию франсеза поднимал на сплетенных руках женщин, вскидывал их вверх под непрекращающиеся вопли восторга и пьяный вой. Мюнхен, лишь бы участвовать в этом богатом карнавале, закладывал постельное и носильное белье. Мюнхен после ночи беспрерывного веселья собирался в простых кабачках, – шоферы, рыночные торговки, мужчины во фраках, дамы в сверкающих мишурой маскарадных костюмах, подметальщики улиц, проститутки – все без разбора, – чтобы выпить пива и поесть ливерных сосисок. Мюнхен, распоясавшись, блаженно горланил свои гимны: «Пока зеленый Изар…» и «Да здравствует уют!»
Господин фон Грюбер поглядывал на происходившее с презрительной благосклонностью. Г-н фон Рейндль отдавался общему потоку с чуть заметной сонной улыбкой на устах. Г-н Пфаундлер торжествовал. У него оказался хороший нюх. Сейчас, в январе, он снова завоевал Мюнхен, в декабре он завоюет Берлин. Потому что Мюнхен восстановил свои силы, – этого не отрицал даже Рейндль, – он стал таким же, каким был прежде. В неразрушимой своей жизнерадостности он вынырнул из проклятых лет войны и революции, – живая клетка порядка в организме страны. Незыблемо, как на крепкую почву Баварской возвышенности, опирался прекрасный город на свои мощные традиции.
Примерно недели через две после премьеры нового мюнхенского обозрения в Берлине впервые был показан фильм «Мартин Крюгер».
Тюверлен поехал в Берлин. Он сидел в ложе, за партером, на голубом стуле. В ложе, кроме него, было еще трое посторонних. Он был в страшном волнении. О том, что сейчас появится на экране, он знал не больше, чем эти трое чужих людей. За все время он ни о чем не спрашивал Иоганну.
Стало темно, на экране появилась Иоганна Крайн. Она стояла на возвышении за низким пюпитром. Она была очень высока, но ее лицо не казалось таким широким, как в жизни. Тюверлену хорошо были знакомы заколотые узлом волосы, миндалевидные глаза, твердый лоб, манера прикусывать зубами верхнюю губу. Но когда она заговорила, когда из аппарата зазвучал голос, не громкий, но все же наполнявший собою весь зал, эта тень показалась ему до ужаса чужой. Он привык иметь дело с приборами, с механическими предметами, он хорошо понимал их сущность, но сейчас впервые за много лет его как-то испугала призрачная одушевленность механического процесса.
Он ерзал на голубом стуле, нервно комкал программу. Он знал, что всякий успех – дело случая; и все же у него по коже пробегал холодок. Он говорил себе, что успех или неуспех этой звучащей картины, вон там, на экране, ничего не говорит ни за, ни против Дела Мартина Крюгера. И все-таки ему было досадно, что кругом откашливались, вполголоса разговаривали, стучали откидными сиденьями. Ему казалось, что зрители пришли сюда с намерением оставаться равнодушными, что они с нетерпением ждут второго фильма, который шел в один сеанс с фильмом «Мартин Крюгер». Люди, сидевшие в ложе, отпускали циничные замечания. Что такое? Старая история о давно умершем человеке и о всеми забытом судебном процессе! Это их нисколько не интересовало. Тюверлен сказал себе, что на месте неискушенного зрителя он, вероятно, думал бы приблизительно так же. Все же эта болтовня раздражала его.
Женщина на экране, глядя куда-то вкось, заговорила:
– Многие из вас читали книги Мартина Крюгера. Вы читали главу «Я это видел». Слушайте: я это видела! За сорок три дня до его смерти я видела Мартина Крюгера. Судебное расследование установило, что врачи будто бы не отказывали ему в необходимом уходе. Нужно было смотреть на этого человека без малейшего доброжелательства, чтобы не видеть, что ему грозит смерть. Пожалуйста, поверьте мне. Я это видела!
То, как женщина на экране подняла голову и неожиданно поглядела ему прямо в глаза, то, как она сказала: «Пожалуйста, поверьте мне», – заставило Тюверлена вонзить ногти в ладони. Ибо у него было желание крикнуть что-нибудь глупое, вроде: «Да! Да!» – или что-либо подобное. Но этого нельзя было делать. Он мог только слегка откашляться и испустить легкий, похожий на рычание звук. Но этот звук услышали все, так как в зале было теперь очень тихо.
А женщина на экране рассказывала о своей борьбе за Мартина Крюгера. Она рассказывала, как ходила от министра, юстиции Кленка к министру юстиции имперского правительства Гейнродту, рассказывала также о министре Гартле и о министре Флаухере. Иногда ее живое, говорящее лицо исчезало, и, в то время как голос ее продолжал звучать, вместо него появлялись люди, о которых она говорила. Это были баварские лица, каких сколько угодно можно увидеть на улице, и разве только властное лицо Кленка с его удлиненным черепом не казалось обыденным. Но благодаря огромному увеличению на экране и тому, что голос продолжал вести свой рассказ, эти лица приобретали какой-то особый вид. Массивное четырехугольное лицо Франца Флаухера двигалось взад и вперед над неудобным воротничком, и смешной толстый палец тер где-то между шеей и этим воротничком. Но почему-то это было не смешно, а скорее неприятно и словно таило какую-то опасность. Гладкое лицо г-на Гартля вежливо улыбалось, но каждый мог видеть, какой злобной иронии была полна эта вежливость. Среди прядей мягкой бороды имперского министра юстиции Гейнродта губы двигались вверх и вниз, все вверх и вниз, и из них вытекали благожелательные общие фразы о справедливости и несправедливости. Но почему-то они звучали совсем не благожелательно, а скорее раздраженно и оскорбительно. Показалось и лицо Руперта Кутцнера. Когда Иоганна заговорила о газетной статье «истинных германцев», в которой они советовали «апостолам гуманности с Курфюрстендамма» «сварить своего Мартина Крюгера, хоть под кислым соусом», на экране появилась голова «вождя». Вся она состояла из одного широко разинутого рта с крохотными усиками над ним, при почти полном отсутствии затылка, и это разрядило напряжение, слушатели громко смеялись. А затем снова зазвучал голос Иоганны. Она рассказывала о своей беседе с министром Мессершмидтом о том, что оставалось всего лишь двадцать шесть дней – и Мартин Крюгер был бы освобожден, и большое тупое лицо министра Мессершмидта с глазами навыкате глядело с экрана, жалкое и раздражающе беспомощное. Так появлялись они, лицо за лицом. Их было довольно много, и некоторые были знакомы слушателям по иллюстрированным журналам. Но на экране они, такие увеличенные и занимающие так много места, казались чудовищно измененными. А голос рассказывал, как он обращался к этим лицам, к одному за другим, и как все было напрасно.
Иоганна говорила как обычно – с теми же интонациями, с тем же баварским произношением. Трудно было не поддаться искренности этого тона. В театре сидело много таких людей, которые в глубине души сочувствовали большим лицам на экране и мыслили так же, как они. Эти люди с неприятным ощущением прислушивались к неподдельно баварскому говору, сжав губы, глядели на неподдельно баварские лица. Один из них вдруг не выдержал. Он вскочил, запротестовал, закричал, обращаясь к говорившей тени:
– Ложь! Клевета! Вы бессовестно клевещете!
Было забавно смотреть, как этот живой человек спорил с говорящей тенью. Однако, забавно или нет, публика не желала, чтобы ей мешали. Она хотела слушать голос тени, а не его. Взволнованный посетитель несколько раз выкрикивал: «Довольно! Нахальство!» – и еще что-то нечленораздельное, но его заставили умолкнуть.
Тень между тем все продолжала говорить. Иоганна рассказывала теперь о том, как она получила известие, что Мартин Крюгер будет амнистирован, а несколькими часами позже – известие о том, что он умер.
– Мне говорили, – рассказывала она, – что бывали случаи более вопиющей несправедливости и что в тюрьмах без вины томятся люди более ценные для общества, чем Мартин Крюгер, который теперь уже мертв. Но я не могу понять этого, для меня Мартин Крюгер важнее всего на свете. Не говорите мне: этому человеку все равно уже ничем помочь нельзя. Не ему я хочу помочь, я хочу помочь самой себе. Я видела, как совершалась несправедливость. Я видела это, и с тех самых пор мне противны стали еда и сон, и моя работа, и страна, в которой я живу и всегда жила. Несправедливость, которую я видела, не умерла вместе с тем человеком, она существует, она существует везде вокруг, я ощущаю ее больше, чем какую бы то ни было другую несправедливость на свете. Я должна говорить о ней. Справедливость начинается у себя дома.