Страница 182 из 197
Экономка Агнеса вошла к нему. Он сидел на полу с тупым взглядом и казался старым и расслабленным. Он, верно, перенес тяжелый удар, должно быть по вине того бездомного бродяги. Это окончательно свело его с ума. Она тихонько брюзжала, но не посмела ничего сказать и вышла, шаркая туфлями.
Немного погодя она услышала, что он бродит взад и вперед. Но когда она осторожно заглянула в комнату, он уже опять сидел на скамеечке. Теперь она увидела, что он разорвал свой пиджак. Голова его свешивалась вперед – непонятно было, как может человек так сидеть. Она спросила, не хочет ли он поесть. Он не ответил, и она не настаивала.
В эту ночь она не ложилась. Прислушивалась к тому, что он делает. Он почти все время сидел на полу. Время от времени бродил взад и вперед по комнате. Свечи погасли, других у него не было. Он не включил электричества, остался в темноте.
Мальчик сидел тогда, закинув ногу на ногу. Брюки были клетчатые, из превосходной английской материи, хорошо выутюженные; он сам, пожалуй, никогда не носил таких хороших брюк. Носки были тонкие, отливавшие матовым блеском. Ботинки плотно и удобно облегали ногу. Они, наверно, были сделаны на заказ. Кошачья ферма – это была безумная затея, но все же не каждый мог бы до этого додуматься. У мальчика был удивительно широкий круг интересов. Политика, исследование крови, всякого рода дела, одежда, прекрасно скроенные костюмы. На правой гетре почему-то недоставало пуговки. Был у него и друг. Даже Кленк был о нем высокого мнения. Да, он был ловкий мальчишка. Тогда, на берегу австрийского озера, – это было настоящим чудом. Такая высокая, белокурая девушка. Вина его в том, что он так мало сделал для этого Крюгера. Иначе не застрелили бы его мальчика. Сидя на своей скамеечке, Гейер принюхался: он явственно ощутил вдруг запах кожи и свежего сена.
Когда наконец наступило утро, экономка Агнеса услышала, что доктор Гейер, один в комнате, говорит на каком-то незнакомом языке. Это был древнееврейский язык. Депутат рейхстага Гейер, машинально шевеля губами, читал молитвы, древнееврейские заупокойные молитвы и благословения, с детских лет запечатлевшиеся в его памяти. Ибо доктор Гейер происходил из еврейской семьи, тщательно соблюдавшей ритуал и высоко чтившей молитвы, а память у него была хорошая, «Как трава, увядаем мы в сем мире». Он положил руку на холодный колпак настольной лампы, как отец его клал ему на голову руку в пятницу вечером, произнося слова благословения, и проговорил: «Да сделает тебя господь бог наш подобным Эфраиму и Манассе». И еще: «Памятуем мы, что прах мы». Его мучило, что не было здесь десяти человек, как этого требовал закон. Его мучило, что в первый день нового года он не пошел, как указывал закон, к текущей воде и не сбросил в нее грехов своих, чтобы поток унес их дальше и погрузил в морскую глубину. Стоило ему сделать это – и мальчик не был бы убит.
Так депутат Гейер просидел весь день, не ел и не брился и оставался все в той же одежде. Он горевал о сыне своем, Эрихе Борнгааке, который был героем на войне и опустился на войне, отравлял собак и убивал людей, всегда слегка при этом скучая, предложил своему отцу произвести кенигсбергское исследование крови и, распространяя легкий запах кожи и свежего сена, был убит в Мюнхене у Галереи полководцев при нелепых и смешных обстоятельствах.
В следующую ночь доктор Гейер ненадолго уснул. Утром он встал. Сдвинув вместе ступни ног и покачиваясь туловищем взад и вперед, он произнес:
– «Да будет имя его свято и прославлено».
Собственно, полагалось это делать в присутствии десяти взрослых верующих людей. Ему приходилось делать это в одиночестве.
И этот день просидел он на скамеечке и ничего не ел, Вечером следующего дня он уехал в Мюнхен.
12. Бык, пускающий мочу
Актер Конрад Штольцинг возвратился из городка на верхнебаварско-швабской границе, где в почетном заключении содержался Руперт Кутцнер. Штольцинг выехал туда словно рождественский дед, нагруженный подарками для заключенного. Его рвение, однако, оказалось излишним. Воодушевление и верность «патриотов» нагромоздили вокруг пленного вождя целые товарные склады вещественных доказательств любви. Вокруг него возвышались целые горы пирогов, дичи, окороков и битой птицы, вина, водки, яиц, конфет и сигар, шерстяных фуфаек с вплетенной в их ткань индийской эмблемой плодородия, обмоток, кальсон. Были присланы также диктофон, граммофонные пластинки и две книги.
Вернувшись, актер в беседе с друзьями вождя набросал яркую картину переживаний царственного узника. Руперт Кутцнер, по его словам, был глубоко потрясен предательством и коварством, с помощью которых добились его падения. Рядом с ним на трибуне, сжимая его руку, стоял в день путча Флаухер перед лицом ликующей и воодушевленной толпы. А затем этот Флаухер пошел и гнусно предал его. Если он, Кутцнер, не сдержал данного Флаухеру обещания отложить выступление, то он сделал это, руководствуясь благородной целью. Но содеянное Флаухером было не северной хитростью, а подлым коварством. Возможно ли было представить себе это: германец – и такое коварство? Целые дни, – повествовал далее Конрад Штольцинг, – раненый герой (в пылу «национальной революции» Кутцнер вывихнул себе руку) проводил в мрачном раздумье. Отказывался от пищи и питья, говорил о самоубийстве. Целых двадцать минут пришлось ему, Конраду Штольцингу, уговаривать томившегося в неволе орла, пока тот не обещал, что, быть может, все-таки и сохранит свою жизнь во имя национальной идеи и черно-бело-красной Германии.
Баварское правительство между тем принялось за инсценировку процесса Кутцнера в соответствии со сложившейся политической обстановкой. Имперское правительство окрепло, марка была стабилизирована. Планы «Дунайской федерации» под гегемонией Баварии рассеялись, как дым. «Патриоты», еще недавно бывшие желанным оплотом, сейчас для официальной Баварии оказались стеснительным грузом. Мюнхенское правительство упрекали за то, что оно под руководством назначенного им генерального государственного комиссара Флаухера до самого путча шло тем же путем, что и мятежник Кутцнер и его приверженцы. Перед баварским правительством вставала задача при помощи процесса Кутцнера затемнить это ясное положение вещей, доказать обратное и всю вину с себя свалить на «истинных германцев».
Обвинение, таким образом, ограничивалось Кутцнером, Феземаном и еще восемью «вождями» и не затронуло Флаухера. Последний привлекался лишь в качестве свидетеля, но при этом он не был освобожден от сохранения «служебной тайны», следовательно, мог показывать под присягой все, что служило к обелению баварского правительства, и, ссылаясь на «служебную тайну», отказываться от показаний, как только по ходу дела выплывали обстоятельства, компрометировавшие правительство. Чтобы облегчить ему дачу показаний именно в этом смысле, правительство поручило ведение процесса лицу, близкому Флаухеру. Кроме того, правительство задержало на время обвинительное заключение, дав Флаухеру возможность спокойно договориться с командующим войсками и согласовать с ним свои показания.
Заседания суда происходили в уютном обеденном зале бывшего военного училища. Публика была тщательно просеяна и в большинстве своем состояла из «истинных германцев» или им сочувствующих. Среди них было много дам. Процесс велся в форме любезной беседы. Барьеров не было, обвиняемые удобно расположились за столом. Когда в зал входил обвиняемый генерал Феземан, часовые брали «на караул» и все присутствующие вставали с мест.
Руперт Кутцнер уже несколько месяцев не имел возможности выступать публично. Теперь когда он после долгого воздержания раскрыл рот, ощутил контакт с аудиторией, осознал, что его слушают, его охватило буйное опьянение, и он почувствовал, что у него вновь вырастают крылья. Следуя совету актера Штольцинга, он надел не обычный, плотно облегающий спортивный костюм, а длиннополый сюртук. На груди сверкал железный крест. Такой костюм должен был с особой выразительностью подчеркнуть трагическую значительность этой минуты. Тюверлен, наблюдая за этим человеком, видел, как вздымалась и опускалась его грудь, как оживлялись лишенные выражения глаза, вспыхивали румянцем тщательно выбритые, напудренные щеки, фыркал горбатый нос. Этот человек, без сомнения, верил тому, что говорил, верил, что по отношению к нему совершается тяжкая несправедливость. С жаром, каждый раз в новых выражениях, Кутцнер объяснял, что для него не существует так называемой «революции». Он, Кутцнер, не мятежник и не бунтовщик, а восстановитель старого порядка, разрушенного бунтовщиками и мятежниками.