Страница 27 из 34
— Какие похороны? — спросила Берта.
— Егора Никитича, — сказал я.
— Кто это? — спросил Федор. Голос у него был тусклый, как будто сейчас был не полдень, а пять утра.
Фира стала растолковывать родственные связи.
— А-а, — скривился Федор.
После Сережкиной смерти его уже ничего не удивляло. Я поднял чемоданы и поволок в зал ожидания. Чудачка при дверях ни в какую не хотела впускать. Фира пыталась жать на сочувствие и человечность. Наконец, я подмигнул этой церберше, мол, погляди на Федорову руку. Та увидела и сжалилась. Но Федор тоже заметил, и мне снова стало не по себе.
В зале было не так душно. Народу вроде стало меньше. Наверно, в кассах объявили перерыв и транзитники разбежались проветриться. Мы сели на судебную скамью. Я и вправду был как преступник.
— Как себя чувствуешь? — спросила Федора Берта.
Он сморщился, недовольно повел плечом, и рукав под поясом полез вверх. Что-то с Коромысловыми происходило. Раньше Федор был такой сдержанный.
— Вам письмо, тетя, — сказал я и вытащил пакет. Печати на нем так и сияли. — Родитель запечатал. Небось, государственные тайны.
Но Коромысловы даже не улыбнулись. Слишком я им стал чужой. А ведь сидел у них на шее пятнадцать лет. Берта меня маленького спать укладывала. Уж не говорю про молоко.
А сейчас она стояла, жутко родная, но с виду посторонняя. Она вытащила из волос шпильку и разрезала конверт.
— Тут какие-то деньги, — сказала брезгливо. — Ах да, письмо тоже.
Деньги она затолкнула в сумку, развернула двойной тетрадный лист, улыбнулась, но тут же ее круглое лицо стало вытягиваться, верхняя губка с усиками оттопырилась, и больше уже выражение лица не менялось. Только само лицо темнело и темнело, и когда тетка дочитала послание, вид у нее был рассерженный.
— Прочти, — сказала она Федору.
Федор зажал письмо между мизинцем и указательным, полез в карман гимнастерки, достал оттуда очки и стал еще старее. Я подумал: зря удивляются, что уцелел перед войной. Не таким был начальством, чтоб высшую меру получать, а в лагере какая польза с однорукого?.. Его тогда исключили из партии на полтора года, а когда восстановили, на партработу уже не брали. Выше замдиректора или там начальника АХО не поднимался. Да и хозяйственник был неважный. Хапуг из Коромысловых не получалось. Вся семья держалась на Берте. У нее была ходкая специальность — врач-венеролог. Кроме того, она была жутко энергичная женщина. Маленькая, круглая, носилась, как шарик, и настоять на своем умела.
— Иван нас ставит в известность, — сказала она Фире и что-то шепнула.
— Этого еще не хватало! — всплеснула руками Фира.
Берта склонила голову и стала опять прежней маленькой женщиной с седой лентой волос. Лицо у нее иногда бывало удивительно детское.
— Бедный мой сынуля, — вдруг расхлюпалась она и снова, как в вагоне, уткнулась в мою безрукавку. — Ты еще совсем маленький… Ты совсем как Сережка… Нет Сережки, нет!..
Вокруг стали оглядываться.
— Мам, — потрепал ее по плечу Федор. В руке у него было письмо.
— Когда последний экзамен? — спросил он меня.
— Я не поеду!
— Я спрашиваю тебя про экзамен!
— Двадцать пятого августа.
Берта высморкалась и вытерла слезы.
— Что у тебя с носом? — спросила меня. — Ты какой-то опухший.
— Ты можешь задержаться? — спросила Федора.
— Я поеду один, — сказал он. Голос у него был прямо загробный.
— Не говори глупостей, — сказала Берта.
Господи, они же раньше никогда не ссорились!..
— Вы что, здесь будете обсуждать? Нашли место и время! — рассердилась Фира. — Едем ко мне. Валерий, после кладбища не задерживайся.
— Хорошо, — сказал я и поднял чемоданы.
Они были не тяжелые.
— Это у вас все? — спросил Берту, когда спустились в камеру хранения.
— Есть еще постель малой скоростью.
— Я не поеду, — сказал ей тихо.
Она покачала головой.
Мы встали в очередь к дальнему окошку.
— Не поеду. Честное слово, не поеду, — повторил я.
— Федор, дай письмо, — сказала Берта. — На, читай! — крикнула мне.
Я уставился на нее. Черт, у всех нервы никуда. Раньше Берта на меня не кричала. На Сережку они орали, били даже, а меня — ни разу.
— Читай, — повторила она. — Читай! Куда, ты думаешь, уехал Иван?
— На какое-то строительство, — сказал я машинально.
— Строительство?! Строительство! — передразнила Берта. — Вы тут в Москве как кроты живете. Мы в Новосибирске неделю на вокзале спали. Ты что, не знаешь, что будет война с Японией? На, читай!
Я взял письмо, как похоронку. Руки у меня дрожали.
«Здравствуй, брат, и здравствуй, Гармата!» — начиналось оно. Так отец дразнил тетку по-украински в честь крупповской «Длинной Берты».
Почерк был медленный. Наверно, я долго обнимался с Риткой, и отцу некуда было торопиться.
«Вы себе не представляете, как ваш грешный родственник рад вашему появлению в стенах столицы. Можете его поздравить: на старости лет он стал не только двоеженцем, но и многодетным отцом. Довожу до вашего сведения, что 11 июля сего года у Б. и Ф. Коромысловых родился племянник Георгий. Имя дано в честь победы над заклятым фашизмом. Его и его родительницу я в целости и сохранности доставил в город Харьков. Но, как говорит мой единоутробный брат, магистр преферанса Федор Сергеевич: еще не вечер!
Гапа улетела в Берлин и, по-видимому, будет рожать. Во всяком случае, она информировала меня об этом — письменно. В Москве я ее уже не застал.
Никаких окончательных решений со стороны вашего грешного родственника еще не принято. Прежде всего ему предстоит окончить большую работу, которую он с разной долей успеха и по силе своих возможностей выполняет вот уже четыре года. Для завершения данного дела он как раз сегодня во втором часу ночи отбывает в известном ему направлении. Так что некоторая отсрочка до вынесения окончательного вердикта у подзащитного имеется.
В свете вышеизложенного ваш переезд в Дн-ск приобретает особый смысл. Я понимаю, что мой оболтус далеко не подарок. Но все-таки было бы для меня — а уж какая я свинья, это тебе, Гармата, и тебе, брат, объяснять излишне, — но все-таки повторяю: лучше было бы для меня, если бы мой оболтус вернулся в лоно вашей семьи. Гапе, сами понимаете, сейчас не до него. В конце концов если дело только в учебе, то учиться можно и в моей альма-матер. Отец оболтуса (не касаясь моральных качеств!) вполне приличный инженер, что могут засвидетельствовать некоторые немецкие саперные чины, как попавшие в плен, так и бежавшие на запад!» (Все-таки бахвал был мой родитель!)
«По-видимому, придется приложить немало усилий, чтобы убедить отпрыска покинуть Белокаменную. Это уже не тот заморыш в испанке, который с радостью замерзал на днепропетровском вокзале, ожидая из Москвы своего заблудшего отца. Теперь этот недоросль дорвался до столицы — и не знаю, достанет ли у тебя, Гармата, сил объяснить ему, что местожительство — дело десятое… Во всяком случае, уже половина двенадцатого, а его нет, и я пишу данное письмо в обществе его приятеля, будущего летчика, с кучей золота на неокрепших плечах. Отпрыск, по-видимому, где-то пьянствует. В последнем убеждает меня обнаруженная бутылка водки, на две трети пустая. Что ж, после Гапиной экономии реакция младенца вполне естественна, но я бы все-таки предпочел, чтобы он обратил свои алчущие взоры хотя бы на дорогостоящее мороженое.
К этому письму прилагаются семь тысяч рублей, и в случае переезда оболтуса в Дн-ск туда надо будет перевести аттестат. Надеюсь, что это не самое хлопотное дело. В смысле же самого переезда я уповаю на то, что вам посчастливится задержаться в Москве, пока он сдаст свои экзамены.
Еще раз, ради бога, извините меня. Такой уж я незадачливый, но все мое — ваше. К сожалению, всю жизнь делю с вами исключительно свои заботы.
Оболтуса все еще нет. Как бы вообще не заночевал у какой-нибудь среднедоступной девицы. Летный старшина не знает, чем себя занять, и копошится в кухоньке. Очень трудно сосредоточиться, когда кто-то рядом, особенно если этот кто-то — посторонний и каждым своим шорохом выдает эту свою посторонность, непричастность к тебе и одновременно собственную неловкость. Чувствую, мой оболтус готов превратить данную конюшню в постоялый двор. Правда, наличие старшины обуславливает отсутствие другого, более ненадежного пола. Или нынешняя молодежь осваивает в этой науке бригадный метод? Кто их знает? Я уже себя чувствую глубоким и незадачливым стариком.