Страница 24 из 34
Еще чего! Дай бог мне в срок на трояках приехать. Но я молчу. Молчать — самое милое дело. Потом всегда можно будет придумать, почему не поехал. Но выдержка у меня на нуле, и я опять ною:
— А с чего ты взял, будто Берта и Федор так уж возьмут меня?.. Я им почти не писал.
— Ничего. Извинишься. Они хорошие ребята. Жалеть их надо. Сережки-то нет… — И он присвистнул. — Заодно и утешать их будешь, — добавил позже и смущенно улыбнулся. — Словом, договорились, не будем разводить дискуссии. Некогда. Вот письмо. Отдашь Берте.
Конверт был здоровенный, из ватмана. Толстый, как бумажник. Весом, наверно, в полкило. Натыкано на нем было сургучных печатей — штук сто. Вернее, это были не печати, а оттиски какой-то иностранной монеты.
Странный отец мужик. Вежливый, застенчивый и в то же время настырный, но только до тех пор, пока ему скучно не станет. Ему быстро все надоедает.
— Я бы и так не распечатал, — сказал вслух.
Отец покраснел. Гришка — тоже. И тут я сообразил, что родитель заклеивал конверт в расчете, если я не появлюсь. И впрямь — стань на его место. В конверте наверняка деньги. А что отец знает про Гриню? Оставишь, а потом ищи…
— Теперь костюм… — Отец распахнул дверцу шкафа. На распялке висел пиджак, темный, в сероватую полоску, и высовывались брюки с подтяжками.
— Ого! Сбрую носишь?
— Вся Европа подтяжки носит. Ракоши на митинге в подтяжках выступает.
— Материал богатый, — сказал я. — На четыре косых потянет.
— Отдашь Федору. А будет отнекиваться, сам надевай. Но без жадности. На праздники — и хватит. Это, брат, все, что у меня есть. А туфли — носи.
Туфли были черные, совсем новые. Тоже богатые. Но как-то не до них сейчас было.
— Ладно, — отмахнулся я. — А куда ты едешь?
— В часть. В часть, сын. Сейчас пойдем. Не задержу тебя.
— Брось… Скажи хоть, демобилизуешься? Сам говоришь, восстанавливать надо…
— Демобилизуюсь, — вздохнул он. — Но потом. Сейчас надо одну работу закончить. Одно серьезное дело.
— Секретное?
— Да. Пока — секретное. Но скоро узнаешь.
— Всюду секреты… Расскажи хоть не про секреты. Ты из самого Будапешта?
— Почти.
— Ну, как в Будапеште?
— Ничего. Весело. Красивый город.
— Здорово побит?
— Средственно.
— А коммунисты победят?
— Вообще, должны. Их много.
— А ты сам вступил? — спросил я.
— Нет. Предлагали несколько раз. Но мне уж поздновато. Ты за меня вступишь, — улыбнулся он. — Да, Топса, чуть не забыл. Тебе завтра после вокзала придется на клабище съездить. Александра сюда прибегала. Умер Егор Никитич.
Я минуту моргал глазами: вдруг приснилось. Господи, опять известие. А я даже подумать о старике не могу. Некогда. Вот жизнь! То живешь — ничего не случается, а то навалом одно за другим! Кучей! Одно за другим!..
— С ней Гриша разговаривал, — сказал отец.
— Часов в девять, — сказал летчик. — Она такая же была, как утром. Говорит быстро-быстро. Я еле понял. Триста раз повторила, чтобы ты ехал на Рогожское клабище. Домой, говорит, пусть не едет, а прямо на кладбище. Гроб уже туда повезли. Он всю ночь в церкви будет. Понял? В два часа чтоб как штык был на Рогожском. Я правильно запомнил — Рогожском?
— Правильно, — сказал я.
— Чего они так спешат? — спросил отец.
— Да-а… Вчера только Анастасию Никитичну схоронили. На поминках два попа сидело. А теперь вот — старик!
— Обидно, — сказал отец. Большего из себя не выдавил. У него, наверно, своих забот хватало. Не мог как следует на чужом горе сосредоточиться. А притворяться не любил. Хоть у него и недостатков куча, а врать не умеет.
Елки зеленые! У меня в голове и так все не умещалось. А тут еще старик… Вслед за сестрой. Теперь отворяй ворота… И какой старик! Я без него был бы темнотой, вроде Генки Вячина. А сейчас поплакать некогда. Но я знал, что мне его хватит на всю жизнь вспоминать. И еще этот чертов Днепропетровск со строительным институтом. И завтра встречай Федора с Бертой. А я им только три письма за два года накатал. И отец уезжает… А еще мне по носу съездили. И Светка напела, что я гад. Что ж, может, и вправду гад. Но попробуй все это свяжи, разберись за полминуты!
— Пойдем, Топса, — сказал отец.
Он стал ниже меня, а зимой были одного роста. Стриженый и седой, не такой, конечно, седой, как Козлов, но все-таки голова блестела. Ему до козловских лет еще пилять, ему только осенью тридцать семь будет. Так и хотелось погладить его по седоватому затылку.
— Пап! — вдруг разревелся я.
— Ну, будет, Топса, будет. Давай вот выпьем на дорогу. — Он потащил меня в кухню, где оставалась утренняя бутылка, на две трети пустая.
Мы чокнулись.
— Возвращайся, — сказал я, вытирая локтем слезы.
— Попробую, — кивнул он, но как-то вяло. Словно все перед ним было темно и он сам себе не был хозяином.
21
На улице похолодало. Я ежился в безрукавке.
— Ты что, без шинели? — спросил отца.
— В камере хранения.
— Вещи тяжелые?
— Откуда? Сидор — и все. Чемодан тебе оставил. Мне, Топса, и рубля не накопили войны…
— Зато не барахольщик!
Но его утешать не надо было. Он ведь не из-за шмоток грустил.
Мы прошли проходным двором к шестнадцатому трамваю. Вагон подошел пустой. Замечательное дело — пустые трамваи. Летом, правда, и днем ездить можно, а зимой все пуговицы в часы пик обрывают. Был даже анекдот. Черчилль рассказывает: «Москва чудесный город. Люди веселые, хорошо одеты. Гуляют. Только странное дело: утром часов в девять и вечером в семь мчится по центру стадо каких-то нищих с портфелями, трамваи штурмует. А один, смотрю, идет себе не спеша и улыбается, показывает какие-то бумажки. «Вот, — говорит, — крупу отоварил, а талончики не отрезали»».
Это, конечно, анекдот. Но все-таки ночью в трамвае не то что днем. Дело даже не в толкотне. Ночью за окном черно, ни черта не разглядишь. И скучные места проносятся быстро, а днем, трамвай еле тащится по унылым улицам. В Москве сколько угодно скучных кварталов. Едешь-едешь — и никак не кончатся. Вдруг мне захотелось с отцом за город. Если уж нельзя на Днепр, на острова, то хотя бы просто под Москву, где грибов навалом. Лежали бы на траве, я бы шуровал в костерке, а он бы чего-нибудь рассказывал, пусть не про эту, про старую войну, из книг или что-нибудь просто смешное. Он здорово рассказывает. Даже «Золотого теленка» может передать смешней, чем в книжке. У него с юмором в порядке. Вообще он стоящий мужик, лично храбрый, то есть перед опасностью, а не перед начальством. С непосредственным начальством он тоже храбрый. Но к чинам у него какое-то почтение. Звания уважает и ордена. Зимой я его все донимал анекдотами про правительственные награды. Хорошо бы мы с ним сейчас вылезли из трамвая и пересели на автобус, в Серебряный бор. Или еще куда-нибудь. Ритка бы, в крайнем случае, подождала. Я бы написал ей, объяснил. Все-таки отца четыре года не было. Зимой — это не в счет. Зимой рядом все время мать была.
Иногда зверски хочется за город. Не на огород, а именно за город. В Днепропетровске мы с отцом каждое воскресенье ездили на острова. Так просто, ни для чего. Рыбу ловить не умеем и плаваем средне. А когда на реку еще рано или осенью — уезжали на велосипедах. Нашли одно место — совсем не похоже на южную природу. Холмы, и дубы на них. Отец называл его: «О, русская земля, ты уже за холмом!»
Оказывается, я потом узнал, это строка из «Слова о полку Игореве». Но самое чудное, что это место с холмами еще сто лет назад существовало и отец туда ездил с девчонкой, когда чуть старше меня был. Это она так холм окрестила. Наверно, я думал, стоящая была. Высокая, длинноногая. Глаза серые, волосы светлые. Может, стихи читала или еще лучше — прозу. Какие-нибудь рассказы из старой жизни, где девушки читают книги над прудами, а у их ног лежат большие серые собаки. Иногда зверски хочется такой тишины. Чтоб никто не теребил, никуда спешить не надо было. Чтоб было как у Есенина: