Страница 16 из 34
— Желаю успеха! — сказал я Грине.
15
В душевой на Пресненском сквере было пусто. Старуха продала мне талончик, сама же его надорвала и, пока я складывал одежду на лавку, копошилась рядом, подбирала с решеток мокрые газеты. На этих банщиц уже внимания не обращаешь.
Вода меня сразу обняла, словно всего завернула в мокрую простыню. И вправду сняла сонливость. Можно было начинать день по новой. Он был ничего, еще не жаркий. Самая футбольная погода. И как раз завтра — ЦДКА — «Динамо».
Я вскочил в 22-й трамвай — он теперь сворачивает с Никитских на бульвары — и в доме, где газета «Труд», выкупил по литеру шесть кило хлеба. Получилось ровно четыре буханки. Можно было, конечно, взять муки, но с ней возни не оберешься. Оладьи жарить — зачитаешься — подгорят. Да и масла на них надо. А хлеб — это живые деньги. Я тут же, не раздумывая, отдал все четыре одному инвалиду — по сотне штука, и он отвалил на костылях из магазина. Наверно, прямо на Тишинский.
Четыре, да материнских четыре — восемь. Я свернул за угол. В «Центральном» у кассы уже была очередь. Я взял два билета, и времени все еще оставалось навалом. Почистил сапоги, а время не двигалось. От нечего делать спустился мимо коммерческого Елисеевского вниз и забрел к букинисту, который рядом с коктейль-холлом. Там, в самом углу под стеклом, лежал третий том Блока. Стоил целых восемьдесят тугриков. Стихи были чудные. Я чуть пол-улицы не сшиб, когда читал их на обратном пути. А время все не уменьшалось. Было только тридцать пять десятого, когда я встал у киношной витрины. Билеты, конечно, уже кончились. Я читал про «узкие ботинки» и «хладные меха», а меня отрывали:
— Лишнего нет?
— Билетика не будет?
— Вдруг останется? — спросила одна девчонка, так, лет двадцати, интеллигентная, наверно, студентка. Из таких, что толпятся около консерватории. Но эта была посмазливей.
— Нет, — сказал я.
— А если не придет ваша барышня?
— Тогда отдам два.
— О, так серьезно?! — взметнула она бровями.
Они у нее были густые и сросшиеся. И глаза были большие, серые с синими белками и жутко длинными ресницами. Почему-то поначалу она мне не показалась такой красивой. А теперь я чувствовал — еще немного и влюблюсь.
— Что у вас, Блок? — спросила она. — Даже третий том? Хотите погадаю.
— Давайте. У Жуковского получилось «Познал я глас иных желаний».
— Ах, вы театрал. Это в булгаковских «Последних днях». Небогатая пьеса. Вам действительно МХАТ нравится?
— А то нет!
— Старье, — сморщилась девчонка, но, похоже, не задавалась. Вышло это у нее очень обыкновенно. — Ну, называйте страницу.
— Сто пятьдесят четвертая, восьмая строка.
— Снизу? Вы опасный человек. Вот читайте. — Она отдавила ногтем строчку. Ногти были аккуратно острижены, но без лака. Вышло: «Стала слезы платком вытирать».
— И вам попробовать? — спросил я.
— Валяйте, — засмеялась она. Была очень естественная, совершенно простая девчонка. — Ну, скажем, сто девяностая, четвертая строка, пусть будет сверху.
Вышло: «Красивая и молодая».
— Что ж, в самую точку, — выпалил я.
— Спасибо, — сочинила она гримаску, но вполне милую. — Приятно поговорить с воспитанным человеком. Но все-таки из МХАТа песок сыпется.
И тут я увидел Марго. Она шла уже мимо бара № 4 в платье синем, как блоковская обложка. В руках держала планшетку.
— Плакали ваши билеты, — сказал я «молодой и красивой».
— Жалко, — кивнула она.
— Мне тоже, — покраснел я. Очень здорово было с ней разговаривать. Не надо было подлаживаться и черт-те чего из себя строить. Кто его знает, может, если б Марго не явилась, я бы второго билета не продал.
Ритка переходила улицу. Я пошел навстречу.
— Давно ждешь? — спросила она. — Что это у тебя?
— Блок. Тебе на память.
— Брось. Ты мне уже дарил Есенина. А его кто-то увел.
— Бери, — сказал я. — Классный поэт.
— Вот видишь, тебе нравится, а даришь.
— Потому и дарю. А что думаешь: бери, боже, что нам негоже?..
— Чудной ты парень, — сказала Марго. — Но очень милый. Спасибо. Никому не буду давать, буду читать на ночь и прятать под подушку. — Она взяла меня под руку и мы вошли в предбанник, где кассы. Там я снова увидел свою театралку.
— Желаю удачи, — кивнул ей.
Она улыбнулась.
— Кто такая? — спросила Марго.
— Твоя врагиня. Говорит, Ливанова и весь МХАТ пора на мыло.
— У, мымра! — прошипела Ритка.
Я смолчал про гадание. Наверняка бы сказала, что девчонка нарочно выучила страницу. И Ливанова зря приплел. Он стоящий актер. Ноздрев у него живет, как в книжке.
Зал был полон. Сначала показали кинохронику, разбитый Берлин и возвращение товарняков с солдатами. Но я никак не мог настроиться. Ритка была рядом, и хотелось взять ее за руку. Нужно было ждать фильма. Все равно за дверьми всегда куча опоздавших, и для них зажигают свет.
Наконец они расселись и пустили эту муровую картину с Дурбин. Хорошо было в темноте. Смелости больше. Темнота, ночь — они словно сами тебя подталкивают, тянут приткнуться к кому-нибудь. А такое кино, когда глядеть неинтересно, это вроде ночи. И плевать, что вокруг сидят люди. Твое кресло, все равно как отдельная квартира. Ритка руки не отняла. Я держал ее руку и прямо сжирал ее в профиль. На экран глядеть не хотелось.
— Отвернись, — шепнула Марго, — мешаешь…
Но ее твердое, круглое, прохладное плечо вдавилось мне в ключицу. Когда этот тощий, как глист, композитор вышел в гостиную и стал крутить приемник (он думал, что поет не Дурбин, а какая-то певица), Риткина слеза плюхнулась на тыльник моей ладони. Грудь у Ритки вздымалась, и вообще вся Ритка была какая-то своя. Меня почему-то совсем не раздражало, что ей нравится такая ерунда. А ерунда была ужасающая. Какой же он, простите меня, композитор, если живой голос от радио не отличит? Или у них приемники экстра-класса?
— Ты отвлекаешь, — шепнула Ритка и прижала свою щеку к моей. — Вот. Не будешь вертеться.
Щека у нее была такая же прохладная, как плечо.
— Обнимаются, — зафыркала какая-то старуха.
Но Ритка и ухом не повела, только поменяла руку на коленях и обняла меня. Так мы просидели до самого конца. В каждой картине, даже в хорошей, ясно, когда она закругляется. Здесь все кончилось запросто. Композитор потерял голову из-за этой Энн, притащился на ее концерт, а она соскочила со сцены, обняла его — и тут затрубила музыка и зажегся свет.
Захлопали стулья. Стали напирать к выходу. Многим эта белиберда понравилась. Гудели:
— Здорово поет!
— Особенно цыганские.
— Да, жизнь…
— Ты любимая, — шепнул я Ритке.
Она оттопыренным пальцем наддала мне по носу.
Нэ пой-ехать нынтше к Ял-ру,
Разогрэт шампанским кров… —
пропела Ритка, когда мы вышли на площадь. Голос у нее хрипловатый и слух вроде моего, но мне все равно нравилось.
— Мне цветов надо, — сказала она.
— Давай куплю! — обрадовался я. Думал, требует за пение.
— Не гусарь! Мне для дела надо. У меня, знаешь, сколько денег!
— У меня тоже есть, — сказал я. — Восемь больших.
— Ого! Но у меня все равно больше. У меня десять и еще пятьдесят рублей отдельно — на цветы.
— Буржуйка.
— Конечно. А ты думал? Мне в Боткинскую надо, к Таисье.
Таисья была завучем наших подготовительных курсов. Я не знал, что она в больнице.
— Поедешь со мной? — спросила Ритка.
— А то нет!
Она подошла к цветочному ларьку, расстегнула планшетку, достала несколько червонцев и затолкнула туда Блока.
Денег и вправду у нее была куча — высовывались из голубого конверта.
— Одних гвоздик, — сказала она цветочнице.
В троллейбусе было просторно. Мы устроились сзади. Сиденье было так продавлено, что Риткины колени почти доставали ей до груди. Что ж, Ритка длинноногая, да и каблуки одиннадцать сантиметров. На свету она была еще красивей. Я жалел, что нет у меня никаких талантов. А то бы вылепил ее, а еще лучше — высек из камня.