Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 61

Северину он выгнал не сразу. Она побитой собакой ходила следом, боясь открыть рот, а когда легла рядом, Саам с силой столкнул её с кровати, и она спала на полу, рядом с его тапочками. Он больше не брал её с собой, и девушка целыми днями сидела у окна, целясь в прохожих стекающей по стеклу каплей.

Однажды вечером Саам пришёл домой пьяный, с хохочущей девицей, которая ходила по квартире, не снимая шпилек, так что стук каблуков отдавался в висках. Саам провёл ночь с новой подружкой, выставив Северину за дверь, и она сидела под дверью, поджав ноги, прислушиваясь к каждому шороху. Утром девица осторожно перешагнула через неё, вытирая краем рукава поплывшую тушь, а Саам выставил сумку с вещами. Но Северина не уходила, сторожа его у порога. Закрывая дверь ключом, Саам не удержался и пнул её, выматерившись сквозь зубы. И пропал на несколько дней, так что Северина вернулась в детский дом, где воспитательницы приняли её, не сказав ни слова.

Могила и здесь караулил её, и Северина, завидев его машину, припаркованную за оградой, пряталась в своей комнате. Тогда бандит посылал за ней мальчишек, выволакивавших её на улицу, и Могила увозил её в лес, в баню на берегу озера.

Старый банщик приносил чистые, хрустящие простыни и, поглядывая на Северину, певуче тянул: «Нежная, как первый снег», так что было непонятно, говорит он о девушке или о простыне. Северина, завернувшись в неё, молча кусала ногти, искоса поглядывая на Могилу, а бандита, бесившегося от её отрешённости, разъедала ревность.

— Я и жениться могу, — хрипел он, усаживая её на колени.

Но Северина не верила.

— Одно моё слово, и Саам будет улицу подметать! — бахвалился он. — А захочу, вышвырну его из банды!

А Северина, задрав голову на зеркальный потолок, где отражались она, Могила и лежащий на столе шприц, разглядывала своё лицо, покачиваясь, как сомнамбула. «Нежная, как первый снег, нежная, как первый снег, нежнаякакпервыйснег, нежнаякакпервыйснег», — повторяла она всё быстрее и быстрее, пока слова не превращались в бессмыслицу.

Разозлившись, Могила отдал Северину своему подручному.

— Приладь её куда-нибудь, пусть хоть торгует, чего просто так развлекаться.

Северину пустили по рукам, и она, загибая пальцы, считала теперь своих мужчин, лица которых не запоминала, а имена — путала. Могила подсылал её к школам, где она меняла героин на скомканные купюры. Ей нравилось стоять у школы, слушая весёлый галдёж, доносившийся на переменах. Иногда она заглядывала в окна, раскрыв рот, повторяла за учителями, и ей казалось, что они совсем не похожи на унылых преподавателей в детском доме, которые менялись быстрее, чем дети успевали к ним привыкнуть.

— Надо бы пристроить малолетку среди наших, — сплюнул как-то Могила, почёсывая щетинистый подбородок. — Знает много, нельзя её отпускать.

— Кому она нужна? — отмахнулся Саам, поджав губы.

— Мне! — шепнул из своего угла Коротышка.

От скуки за приготовления взялись так, будто выдавали замуж единственную дочь. Дом украсили белым тюлем, развесили его на стенах, обматывали стулья и люстры, застилали диваны. Давясь от смеха, оклеивали окна бумажными ангелочками, которых вырезали из газет.

— Это нас в детдоме научили, — хвастал тощий, как палка, косоглазый парень, старательно работавший ножницами. — Каждый год снежинки вырезали.

Северину поили с самого утра, так что она глупо улыбалась, обводя всех заплывшими глазами. Безногий раздувался от важности, на нём был выглаженный костюм, а из петлички торчал увядший цветок. Могила играл посажённого отца, благословляя жениха и невесту. Всю ночь в доме шумели и плясали, каждый тост предваряя зычным «Горько!», разносившимся по округе.

Луна примёрзла к заиндевевшему стеклу, а старый магнитофон сипел, словно простуженный. Еле держась на ногах, Могила потащил Северину танцевать, прыгая и горланя под медленный, тягучий романс. А когда переменили диск, включив ритмичную музыку, он закружился в медленном танце, и Саам, отхлебнув из бутылки, целился в него горлышком, словно в прицел.

— Жизнь как бутылка водки, — положив голову на плечо Коротышки, пьяно проворчал Саам. — Кажется, накатишь рюмку-другую — будет весело, но чем больше пьёшь, тем поганей на душе.

— Нет, — со смехом покачал он головой, — жизнь как бутылка. А что ты в неё нальёшь: водку, воду или отраву — это твоё личное дело. Это и есть сво-бо-да во-ли, — по слогам отчеканил Коротышка.

Под утро, разгорячённые, выскочили за забор, гурьбой накинувшись на первого встречного, возвращавшегося с ночной смены. Били по лицу ногами, пока грязный снег не стал красным, и, бросив прохожего лежать на дороге, с хохотом вернулись домой.

Проснулись там, где свалил пьяный сон: одни спали за столом, другие — на полу или во дворе, упав лицом в грязь.

— Воды принеси! — просипел Могила, ковыряясь в пепельнице. Вытащив длинный «бычок», он прикурил, закашлявшись.

Безногий налил ковш, протянул Могиле, и он жадно прильнул, проливая воду на грудь.

— Как исполнится ей восемнадцать, так сыграем настоящую свадьбу! — зло ухмыльнулся он, увидев спускавшуюся по лестнице Северину. Вся дрожа, она держалась за стену, а когда Коротышка потянулся к ней, выскочила из дома под хохот Могилы.

Обида, как заноза, ноет, пока не вытащишь. И на следующий день после похорон Могилы Саам привёз связанного Коротышку на кладбище. Он и сам не знал, за что мстил, — за тот вечер, когда калека прятался за бочкой, или за свадьбу с Севериной. Бандиты раскопали свежую могилу и бросили туда безногого, который извивался, как червяк, и бился о крышку гроба. Забросав яму землёй, они, не чокаясь, выпили за покойников.

Директор Каримов, скучая, разглядывал картонный план фабрики. Крошечные трубы, цеха, вылепленные точной копией настоящих, здания, карьеры и железнодорожные ленты, — всё это ютилось на его столе, и Каримов чувствовал себя Богом. Он представлял, как кто-то сверху, скучая, разглядывает настоящую фабрику, и сам Каримов, как муравей, бегает по краю чьего-то стола, который для него — Вселенная.

«Бог — это твой отец! — говорил ему отчим, тыча пальцем в грудь. — И нет у тебя других богов кроме меня!» Но Каримов не верил, что Бога нет, он страстно искал его в проповедях, исколесил мир в паломнических поездках, пока смертельно не устал, возненавидев и людей, и Бога. «Бог есть, и он такой же злой и жестокий, как мой приемный отец», — подвёл он черту под своим богоискательством.

Он не читал книг, предпочитая им газеты. Чужие выдумки вызывали у Каримова зевоту, его жизнь была запутанней детективов и сложнее драм, она не укладывалась в литературные каноны, а женщины в ней не задерживались дольше ночи, так что их лица и имена стирались из памяти прежде, чем он забывал аромат их духов, а с проститутками Каримов расплачивался поддельными купюрами, оправдываясь тем, что за фальшивую любовь платят фальшивыми деньгами. «Никто никому не нужен», — любил повторять он, и эта присказка всегда была у него на кончике языка.

Раздался телефонный звонок, и Каримов потянулся за трубкой, рукавом смахнув на пол картонный дом.

— У меня есть для тебя задачка.

Каримов поморщился от сухого, трескучего голоса.

— Из пункта А вышло десять вагонов. В пункт Б пришло восемь. Вопрос: куда делись два вагона.

— Это к чему? — Каримов щёлкнул портсигаром.

— Да просто задачка. Детская.

За окном виднелись фабричные цеха, из которых тянулись железнодорожные ленты. Слушая короткие гудки, Каримов закурил, прикидывая, кто мог сдать его, и улыбался, ведь пока всё шло, как задумано.

Каримов воровал от скуки. Его забавляло опускать руку в чужой карман так, чтобы видели, как он грабит, но поймать не могли. Он дразнил того, кто поставил его директором фабрики, сухим трескучим голосом огласив приговор на совещании, мстил за то, что отправил сюда, зная, что для Каримова это будет худшим наказанием. Страстный и деятельный, он ненавидел этот маленький сонный городок и фабрику, на которой, казалось, даже конвейеры работали нехотя, а гружённые рудой поезда шли через силу.