Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 13



– Жером, ты под впечатлением, не спорь! – Тиссеран усмехнулся, легко взмахнув тростью, от чего его слова обрели несколько легкомысленную окраску. – Мадлен – наша истинная Клеопатра. – Он галантно взял руку актрисы и коснулся губами ее пальцев. Та слегка склонила голову к плечу, не глядя на Тиссерана, но едва заметно улыбнувшись.

Дежарден вскинул обе руки вверх.

– Мсье Тиссеран, вы видите меня насквозь, – он скосил глаза на Мадлен. – Не в моих правилах расхваливать актеров, но мадам Ланжерар может поразить в самое сердце.

Губы актрисы тронула почти незаметная улыбка, однако она ничего не сказала.

– Тогда дайте же им обоим отдохнуть перед завтрашним закрытием, – повесив трость на сгиб локтя, директор легко сжал одной рукой плечо Летурнье, а другой похлопал по спине режиссера. – Знаете, когда я наблюдал за вами в последней сцене, мне вдруг пришло в голову, что вкрадчивый шепот может сказать куда больше, чем самый отчаянный крик. Особенно с вашими дивными интонациями. Как приятно, что и вам показалось так же. Уж не читаете ли вы мои мысли, Мадлен? – Он говорил не повышая голоса, но остальные разом замолкли и вслушивались в его слова, веско падающие в наступившей тишине.

– Едва ли… Но отчего-то мне подумалось то же, – Мадлен внимательно, почти испытующе, посмотрела на мсье Тиссерана. Тот ответил ей немигающим взглядом разноцветных глаз (левый – зеленый, правый – карий). Редко кому удавалось это рассмотреть: как правило, все отводили взор, когда господин директор глядел так пристально.

– Я украду у вас мадам Ланжерар, – он повернулся к Жерому и Этьену. – Совсем ненадолго. – Он предложил актрисе руку, и та положила пальцы на сгиб его локтя.

Они удалились, и Дежарден проводил их рассеянным взглядом. Никто не обратил внимания, что от противоположной стены отделилась сгорбленная фигурка в темно-синем изношенном платье и шаркающей походкой проследовала за директором и актрисой.

Последний мазок кисти, чтобы оживить дворец Клеопатры, – и облупившаяся прошлогодняя позолота вновь сияет под стать глазам египетской царицы. Картонный фон взмывает вверх, декорации сменяются одна другой, прячутся в боковом кармане, тасуются, как карты в колоде. Какая выпадет сегодня?

Жизнь на сцене за плотно сдвинутым занавесом кипит, люди, словно муравьи, снуют туда-сюда, торопятся, что-то кричат. Вот реквизитор пристально осматривает подновленные декорации, хмурит брови, замечая, что одна из пальм покосилась, но рабочий отодвигает ее на арьерсцену, куда не падает свет софитов, и он дает отмашку: готово! Осветитель примеряется к сцене, пристально изучает расстановку света в своем плане, поправляет рампу, вспоминает, что еще в прошлом мае было решено сместить один из прожекторов в конце четвертого действия, и красный луч теперь падает на мертвую Фтататиту. Рабочие перетаскивают из бутафорской тяжелую мебель поближе к кулисам, чтобы потом быстро сменить тронный зал на покои Клеопатры.

Сцена – маленькая часть той громадной машины под названием театр, что бесперебойно работает, прерываясь лишь на редкие часы сна. Но сейчас театр гудит, люди суетятся и бегают, чтобы на свет появилось детище – спектакль. Множество народу трудится над тем, чтобы зрители увидели еще одно чудо. В едином порыве взметается вверх игла швеи и молоток плотника, точно привязанные к невидимым ниточкам, – они дергаются без устали, как заведенные ключом куклы. Никто не может в полной мере представить, как работает этот гигантский механизм и чьей рукой он был запущен, кто дает ему силы, дует на шестеренки, чтобы те вращались, выводит актеров на сцену, вкладывает в их уста слова, а в игру – душу. Все идет само собой, как и должно быть.

Все предопределено заранее, с самого начала, с первого шага через порог театра и до последнего вздоха в нем. Актеры – лишь фигуры на шахматной доске, которыми правит рок театра. Они не простые пешки – нет, их ходы интереснее и замысловатее, и если некоторых жестокая игра сметает с доски, то другим суждено дойти до победного конца с гордо поднятой головой. Эти фигуры ценятся особо, их связывают с театром крепкие узы настоящей любви и разрушающей, сжигающей страсти, которой полны их души. Он заставляет их играть, как никогда прежде, пробуждает самые глубокие и потаенные чувства, выливающиеся на сцену в порыве экстатической одержимости. В тишине гримерной, отраженные от пустых сцен, их немые молитвы достигают самого сердца театра.

Я знаю, ты слышишь меня. Ты ведь никогда меня не оставишь? Не отпускай меня, возьми за руку и веди вперед, я так нуждаюсь в тебе! Освети мой путь, дай мне сил справиться… Ты веришь в меня и поверил еще тогда, когда остальные отвернулись. Здесь и сейчас я все сделаю для тебя. Я принадлежу тебе…

Нестройный гул голосов наполняет театр от подвалов до верхних галерей. Каждый из них будет услышан, желают их обладатели того или нет. Здесь нет тайн и секретов, как нет их и у шахматных фигур, – гроссмейстер знает любой изгиб, любую шероховатость каждой. Одна из них запуталась, потерялась, она больше не знает, что делает на доске, ей хочется бежать, но она только больше запутывается в связывающих ее нитках, как попавшая в паутину муха. Последний рывок – и будет решено, спасется она или погибнет во всепоглощающем театральном механизме. Одинокая фигура бредет по отвесному карнизу над сценой, кажущейся неправдоподобно маленькой с такой высоты. Она потерялась, заплутала и вот-вот оступится, запутается в своих нитях.



Отпусти меня, пожалуйста, отпусти! – слышны ее мольбы, но она знает лучше других, что отсюда не выбраться. На этот раз дернулась правильная ниточка, поставила ее на ноги, вернула в игру. Она свободна, но знает, что это лишь на время. Может быть, в следующий раз нить оборвется, и она полетит вниз.

Но вот шестеренки закрутились вновь, на верхних галереях зашуршали тросы, декорации ожили, фигуры на шахматной доске замерли в ожидании, когда властная рука поведет их в бой. Еще секунда и оркестр грянет вступительную мелодию, а робкий луч бледного софита коснется края сцены.

И занавес расступится.

Когда занавес опустился, в зале повисла гробовая тишина. Воздух застыл, как перед грозой, а потом взорвался громом аплодисментов, от которых звенело в ушах и раскачивались хрустальные подвески на люстре. В едином порыве поднялся партер, шурша шелком платьев, за ним подтянулись ложи и балкон, и крики «браво!» с задних рядов тонули в этом шуме.

– Элен, Элен, вы только посмотрите! – кричала одна дама средних лет другой, наклонившись к самому ее уху. – Ну разве тут можно узнать Летурнье?

– Воистину, моя дорогая Ольга, он на себя не похож! Можете ли вы поверить, что на самом деле он намного моложе? А как убедителен в роли Цезаря!..

Обе женщины оживленно жестикулировали и говорили на смеси русского и французского, едва ли понятной посторонним. Впрочем, посторонних в их ложе и не было. Та, что именовала себя Ольгой Долгоруковой, графиней, бежавшей из Петрограда в восемнадцатом году, поднесла к глазам театральный бинокль на длинной ручке и не отводила взгляда от Этьена Летурнье, пока занавес окончательно не скрыл его от зала.

– Ах! – вздохнула она. Ее пышная грудь поднималась и опускалась от тяжелого дыхания, и красное, расшитое стеклярусом платье колыхалось при каждом вздохе.

– Знаете, в Петрограде я намного реже бывала в театре, все же в Париже совершенно особенная атмосфера, – призналась Элен, крупная женщина неопределенного возраста с короткими напомаженными волосами, уложенными волной. – Такая свобода, такое новаторство!

– Вы ведь знаете, что я знакома с мсье Мишо?

Ольга поправляла меховую накидку и не торопилась покидать ложи. Покончив с ней, она достала помаду под цвет платья и принялась подкрашивать губы, пока они не приняли цвет наливного яблока.

– Мсье Мишо? – равнодушно переспросила Элен и одним движением обернула боа вокруг шеи. Даже если она понятия не имела, кто этот достойный господин, то не хотела показывать этого своей приятельнице.