Страница 4 из 66
Впрочем, тут он не прав. Саня звонил ему на работу, искал еще позавчера.
Хлопнула дверь. Прошла минута. Иван Иванович уже поглядывал вниз, на подъезд, где в освещенном круге должна была мелькнуть ловкая фигура Сани. Но того все не было. И вот — звонок в дверь. «Вернулся. Что-то забыл? Или передумал».
Иван Иванович собрался было выйти в коридор, поинтересоваться, но Саня уже переступил порог лоджии. Возбужденный, черные глаза полыхают черным огнем.
— Пап! Мне нужно с тобой поговорить. Мужское дело. — И огорошил: — Григорий Ходан жив. Я его видел.
Орачи с Ходанами были соседями, Иван с Гришкой, как говорят на Украине, — товаришували: за десять километров ходили в школу из Карпова Хутора в Благодатное. Гришка был мозговитый парень, в отца — известного на всю округу умельца Филиппа Авдеевича. Руки золотые. В шестом классе за эти руки Гришку премировали путевкой в Артек: Матрена Игнатьевна, завуч школы, расстаралась для любимого ученика.
Накануне войны Гришку Ходана призвали в армию. А через год, в декабре, он уже появился в Карповом Хуторе и темно-синей форме полицая.
— Конец Советской власти! — говорил Гришка.
Если человек сволочной по натуре, то рано или поздно это все равно выплывет, как мазут из-под снега. Так и с Гришкой...
Где-то через год он привел к отцу в дом свою жену Феню. Иван увидел ее дня через два после приезда. Она сидела на крыльце и чистила картошку. Шестнадцатилетний парнишка так и прилип к забору: таких красивых он только на картинках видел. Носик тонкий, остренький, глазищи черные-черные. Брови крутые — ласточкиным крылом. Гречанка — не гречанка... Уж очень белолицая. Волосы густые, каштановые, в крупных локонах.
Так пришла к хуторскому парнишке, истосковавшемуся за годы черной оккупации по светлому, честному, доброму, первая любовь.
Феня ждала ребенка, а Гришка постоянно допекал ее злыми выдумками. Иван не раз видел: схватит тоненькую, маленькую ручонку Фени и давай сжимать в своих тисках, выкручивать — ждет, когда в уголках карих глаз созреет слеза. А увидит, что Феня вот-вот заплачет, с горечью скажет:
— Идиот! На цыганский манок купился: надутую пьяную кобылу за резвого скакуна принял. В кого поверил! В Гитлера, в этот собачий потрох! Ему башку открутят — это теперь и слепой видит. А заодно и таким, как я! И поделом! Но как подумаю, что после моей смерти кто-то другой целует-голубит мою Фенюшку... Удушу-ка лучше я тебя! Да и повешусь после этого... Без тебя мне жизнь не в жизнь!
Не удушил и не повесился. Как змея, которая жрет свой вылупок, своих детенышей, — отлучил от матери трехмесячного сына. И если бы не дед Филипп Авдеевич, что было бы с Санькой? Матрену Игнатьевну, которая жила в его доме на правах матери (старая коммунистка от фашистов укрывалась), собственноручно расстрелял возле школы. Ее и еще двадцать семь человек. А потом хотел и соседей: Ивана с его младшим братом Лехой... Из пулемета. Леха убежать не смог. Ивана спасла случайность: Феня, которая была на подводе, настегала лошадей, те помчались вскачь и... пулеметчик не сумел прицелиться.
Позже, когда Иван был уже на фронте, мать ему писала, что тачанку с полицейскими, а значит, и с Гришкой Ходаном, «растрощил» советский танк.
Феня нашлась месяца через три после освобождения Карпова Хутора. Люди привели. Дело уже шло к зиме, а она была все в том же жакете, в котором Гришка увез ее из дому шестого сентября. Несчастная мать бродила по полям и посадкам, искала исчезнувшего сына, звала его: «Адольфик, мальчик мой, иди, иди ко мне, твоей маме...»
Дело в том, что Ходан нарек своего сына, родившегося накануне освобождения Карпова Хутора от оккупации, Адольфом, мол, вырастет, люди возненавидят в нем прошлую войну (по ассоциации с именем Адольфа Гитлера), и обозлится мальчишка, и возьмется за нож или пистолет, горя жаждой мщения. (Так оно вначале все и шло... Но отогрели чуткое, начиненное незаслуженной обидой сердце мальчонки добрые люди).
Феня, у которой отобрали сына-первенца, от великой боли лишилась рассудка да так и умерла блаженной, промучившись семь лет.
Иван был убежден, что его обидчик Гришка Ходан погиб. Но судьба, видимо, распорядилась иначе. Видел Гришку Ходана один человек в пересыльной тюрьме. Глаза в глаза... И все-таки не верилось.
Но как мог Саня опознать Григория Ходана? Он же его ни разу в жизни, можно сказать, не видел. Фотографии тоже не сохранилось.
Тревога, зернышком упавшая в душу, вдруг созрела и ну ломать Ивана Ивановича. Саня был рядом, в лоджии на девятом этаже, а Ивана Ивановича охватило желание защитить его, прижать к груди, как тогда... Вбежал он в опустевшую хату Ходанов, в потемках стукнулся о кровать, на которой сипло попискивал мальчонок. Взял его на руки, прижал к груди, и такая жалость полоснула по сердцу шестнадцатилетнего паренька, что он заплакал... «Дитенка, кровиночку родную, — и то не пожалел!»
Саня плюхнулся в качалку; она жалобно заскрипела, словно обиделась на грубое обращение. Вцепившись в подлокотники, оплетенные лозой, Саня сжал тонкие нервные губы. Глаза его стали большими, будто остекленели: не моргнут, не мигнут...
— А я... в него не верил, — заговорил Саня, после долгой, тяжелой паузы. — Матвеевна меня постоянно пугала домовым... Я все допытывался, где он живет. Она сказала: «Под печкой». Как-то поздним вечером ее вызвали к соседке, у которой начались роды, я и полез под печку. От страха чуть не умер, а все-таки выгреб всякую рухлядь. Домового на месте не оказалось, и когда Матвеевна вернулась, я говорю ей: «Врешь ты мне про домового... Нету такого». Но отрицать начисто существование страшилища я тогда еще не смел и добавил: «В твоей хате». «Домовым под печкой» всю жизнь был для меня Григорий Ходан. Ни ты, ни Марина, ни мама Аннушка никогда о нем при мне не вспоминали. Но где-то он в моей жизни был. И вот — встретились.
— А ты... не фантазируешь? — осторожно поинтересовался Иван Иванович.
— Есть свидетель. — Саня коснулся левой части груди.
Иван Иванович в тот миг, казалось, почувствовал, как под ладонью сына бьется сердце, словно бы это его рука прикрывала Санину грудь.
Дичайший случай, которому даже по теории вероятности не должно бы быть места в жизни, свел Саню и Григория Ходана, отца и сына... убийцу и его жертву... Как это могло произойти?
Гришка Ходан никогда не был дураком... Понял, в свое время, что напрасно связал судьбу с теми, кто топтал Родину, надругался над близкими... Может быть, он сожалел о том, что отрекся от сына?..
Коротка жизнь человеческая, ох, до чего коротка! Может, тем она и мила? Явился ты на этот свет, мотыльком мелькнул — и нет тебя. Но мотылек не осознает своих связей с прошлым и будущим; произвел себе подобных и уступил им место, не познав при этом ни радости, ни горечи, не изведав чувства любви и страха. А человек — существо общественное, — природа научила его думать, и страдать.
Может быть, страдал и Гришка Ходан, ощущая свое вселенское одиночество. Мы уходим в мир иной, откуда никто не возвращается. Нет, мы не исчезаем бесследно, наша плоть, наши думы и деяния, даже боли и страдания остаются в наших детях.
А если ты отрекся от своих детей, от своего будущего, кто даст тебе утешение в старости? Кто проводит тебя в последний путь? Кто освежит память о тебе своими слезами?
Черная измена — величайшее наказание жизни. Можно изменить любимой, а потом прийти и покаяться... Женщины щедры и милостивы, они умеют и любят прощать, это у них от инстинкта материнства. Но если ты изменил жизни, посмел нарушить ее незыблемые законы, кем ты для нее стал? Чужаком, ненужным, вредным, и она в целях самозащиты, во имя своей вечности, уничтожает тебя. Кто ты для нее? Венец творения природы? Нет, всего лишь одна из разновидностей живых организмов: тип — хордовых, подтип — позвоночных, класс — млекопитающих, отряд приматов, семейство гоминид... Э-эх, Гришка, Гришка!..