Страница 8 из 146
— О-ох! — вырвался страстный стон из груди Морозовой.
Молодая боярыня бросилась перед Аввакумом на колени и, схватив его руку, покрывала её поцелуями.
— Батюшка! свет ты наш — мученик Христов! — шептала она страстно.
Аввакум встал в сильном волнении и силился приподнять молодую боярыню, которая целовала его рясу, а потом припала к ногам.
— Господь с тобой, дочушка моя по Христе, Федосьюшка милая, светик мой! — бормотал он растерянно, радостно, силясь приподнять молодую женщину. — Встань, дитя божье!
— О-ох свет наш-учитель! Дай мне, грешнице, ноги твои святые слезами омыть и косою моею мерзкою вытереть, — шептала боярыня, ломая свои пухлые ручки.
Аввакум приподнял её, бережно прижал её голову к своей груди и дрожащею рукою крестил плачущую женщину.
— Господь над тобой, дочушка! Ангелы осени тебя чистые! Успокойся, дитятко! — ласково говорил он, усаживая её.
Княгиня Урусова также всхлипывала, припав головой к столу. Маленькая царевна стояла вся красная, готовая заплакать.
Морозова села. Грудь её сильно поднималась под малиновой душегреею; губы дрожали. Аввакум с трудом пришёл в себя.
— Разбередил я вас, старый дурак, миленькие мои — простите! — говорил он в волнении. — И что ж, светы мои, глядючи на вас, скажу: ближе к Богу жена стоит нежели муж. Ей-так! ей-ей, воистину так! Недаром Господь жену создал из ребра мужчины, а мужа из персти земной, из грязи. Тем и выше жена мужа и чище его духом и телом. Не вы первые, светики мои, не вы последние пример тому: уж коли женщина верит, так её вера — адамант крепок и сила в ней несокрушимая. Вот хоть бы обо мне сказать: когда мы помирали голодною смертию в даурской далёкой стороне и питались скверною всякою, мертвечиною и сосною, нас от смерти спасли жёны воеводские: жена оного Афанасья Пашкова, Фёкла Семёновна, боярыня, да боярыня воеводская сноха, Авдотья Кирилловна, они нам от смерти голодной тайно давали отраду: без ведома его, Афанасья, пришлют иногда кусок мясца, иногда колобок, иногда мучки и овсеца, сколько сойдётся — четверть пуда, и гривенку-другую, а иногда и полпудика накопят и передадут, а иногда у куров корму из корыта нагребут да нам на обед либо на ужин пришлют. А раз и курочку живую дали. Чёрненькая была курочка, хохлатенькая и в штанишках, говорунья такая — всё бывало каждое утречко «коко-коко! коко-коко!» Ан глядь — два яичка снесла, да так по два яичка на день и приносила робяти нашему на пищу, божиим поведением нужде нашей помогая: Бог так строил. Да увы! на нарте везучи в то нуждное время, удавили её по грехом нашим, не доглядели. И плакали по ней, гораздо плакали. И нынче жаль мне курочки той, как на разум, голубушка, придёт. Не то курочка, не то чудо было от Бога: во весь год по два яичка давала — сто рублей при ней плюново дело! Жалею… И та курочка, одушевлённое божие творение, нас кормила, и сама с нами кашку сосновую из котла тут же клевала, или и рыбка прилунится, и рыбку клевала и нам против того два яичка на день давала. Слава Богу, вся сотворившему благая! И не просто она нам досталася. У боярыни той воеводши куры все переслепли и мереть стали, так она, собравши в короб, ко мне их прислала: чтоб-де батько пожаловал — помолился о курах, И я подумал: кормилица, то есть, наша, детки у неё, надобны ей куры. Да молебен пел; воду святил, куров кропил и кадил; потом в лес сбродил, корыто им сделал, из чего есть, и водою покропил, да к ней всё и отослал. Курки божиим мановением исцелели и исправилися по вере её, болярыни. От того-то племени и наша курочка была. Да полно того говорить — у Христа не сегодня так повелось. Ещё Косма и Дамиан человеком и скотом благодетельствовали и целили о Христе. Богу вся надобна: и скотинка, и птичка во славу Его пречистого Владыки, ещё и человека ради. А всё жаль курочки той…
Вдруг послышалось тихое, сдержанное всхлипыванье. Поглощённые рассказом Аввакума, мысленно бродившие с ним по далёкой, неведомой даурской земле и по Нерче реке, молодые боярыни не заметили, как маленькая царевна, тоже жадно слушавшая странного старичка и не спускавшая с него своих больших изумлённых глаз, припав своей белокурой головкой к коленям княгини Урусовой, тихо плакала.
— Что с тобой, солнышко царевна? Об чём ты изволишь плакать? — встревоженно спрашивала молодая княгиня, приподнимая с своих колен заплаканное личико Софьюшки-царевны.
Девочка не отвечала, только розовые губки её снова складывались, чтобы заплакать пуще прежнего.
— Христос над тобой, солнышко светлое! Об чём плакынькаешь? — допрашивали её обе сестры боярыни. — А? поведай нам — об чём?
— Жалко, — отвечала девочка, силясь сдержать слёзы и как бы глотая их.
— Кого жалко, золотая?
— Курочку жалко…
— А!.. курочку!.. — все улыбнулись. — Что ж теперь плакать об ней? Вон мы не плачем…
— Нет, и вы плакали.
— Мы плакали о батюшке, об отце Аввакуме, какие он там муки терпел… А тебе батюшку жалко? а? Скажи, золото червонное.
Девочка посмотрела на Аввакума. Тот ласково улыбался ей.
— Что меня, старого-то ворона, жалеть, осударыня царевна! — сказал он, подходя к ней и крестя её головку. — Я вон жив — брожу, а курочка-то умерла.
В это время в комнату вошла, переваливаясь, как не в меру накушавшаяся утка, полная, с ожиревшим лицом и мешковатым подбородком, пожилая женщина. Заплывшие жиром глазки чуть-чуть выглядывали из своих щелей, словно тараканы.
Женщина, увидав Аввакума, тотчас подошла к нему под благословение. Тот осенил её истово, двуперстно, изобразив из своих пальцев сорочий хвост.
— Я-то, старая, царевну ищу, а моя царевна вон где, — заговорила вошедшая женщина, кланяясь хозяйкам в пояс. — Она, моя голубушка, знает, где коломенской пастилой кормят.
— Нету, мамушка, я не ела пастилы, — отвечала девочка.
— Ах мы, скверные! — спохватилась Морозова. — Заслушались слова Божия, а о пастиле-то и забыли… А нам свеженькой, двухсоюзной прислал милый княжич наш, Васенька Голицын. Сбегай, Дунюша, принеси… и батюшку попотчуем, как та курочка черненька, хохлатенька.
— Ах вы, курочки мои золотые, балуете старика, — любовно говорил Аввакум, провожая глазами Урусову.
— А никак ты, царевнушка, плакынькала? — сказала толстая мамушка, вглядываясь в глаза девочки. — Об чём слёзки жемчужны?… а?
— Об курочке, как курочку задавили…
— Это я, старый ворон, каркал… раскивилил царевну, — вмешался Аввакум. — Курочка у меня в Сибири была.
— Осударыня царевна! — послышался вдруг молодой звонкий голос в дверях. — Осударыня царица приказала тебя кликать — учитель пришёл.
Это была молоденькая дворская сенная девушка с розовыми щеками.
— Какой учитель? — встрепенулся Аввакум, обращаясь к маленькой царевне.
— Симеон Ситианович, — бойко отвечала девочка.
— А! Симеон Полоцкий[14]… хохол… умник белорусский, — брезгливо заметил Аввакум. — Чему же это он учит тебя, государыня царевна?
— И письму, и цифири, и великим хитростям, — быстро заговорила девочка, — псалтырь виршами, и небо мне показывает, и планиды… есть планида Крон, есть планида Ермий, и звёзды веществом чисты, образом круглы, количеством велики, явлением малы, качеством светлы, а земля черна и кругла — она есть центр всего мира…
Девочка захлёбывалась от торопливости, желая разом выложить все свои знания. Личико её разгорелось, глаза блестели. А Аввакум, слушая её, только головой качал.
— Ну, научат добру эти хохлы, научат…
Глава IV. СТЕНЬКА РАЗИН У НИКОНА
Тяжёлое, очень тяжёлое было это время — шестидесятые годы XVII столетия, к которым приурочивается наше повествование, — такое тяжёлое время, что едва ли и переживала когда-либо подобную годину святая Русь, хотя она уже и вынесла на себе и двухсотлетнее татарское ярмо, и лихолетье «смутного времени», и великое моровое поветрие; в эти тяжёлые шестидесятые годы русская земля раскололась надвое — разорвалось надвое русское народное сердце, надвое расщепилась, как вековое дерево, русская народная мысль, и самая русская жизнь с этих несчастных годов потекла по двум течениям, одно другому враждебным, одно другое отрицающим.