Страница 14 из 15
Бедствие это не знает предела,
Ты, не имея ни духа, ни тела,
Коршуном злобным на мир налетела,
Все исказила и всем овладела,
И ничего не взяла.
Лучше о вездесущем «духе поспешности» не скажешь. Дух этот может сочетаться и с умом, и с талантом, но он все «исказит».
— А идет все издалека, с детства... Там уже требуют — побыстрей и даже в обучении малышей норовят обойтись без главного. Предложите в детском саду почитать детям стихи Пушкина — последует ответ: «Пушкин не по методике». А если подумать, так это просто здравому смыслу противоречит.
— Что мне понравилось в Италии: там зайдешь в книжную лавку в провинциальном городе — и Данте, и Петрарка будут на прилавке непременно, да еще в разных изданиях, в расчете на более или менее подготовленного читателя. А у нас — в каждом ли книжном магазине, в любом русском городе можно купить Пушкина? А комментированных изданий поэта нет как нет. Но нельзя без Пушкина, нельзя без Тютчева и Баратынского...
Хорошо, что за самое последнее время стали переиздавать заметно больше — Вяземского, например, Федора Глинку, Полонского, Апухтина,— ну, это поскучнее, но тоже хорошее дело. Но, как, видим, предложение все еще не соответствует спросу — есть же люди, которые стихами живут...
— И люди ждут открытия новых музеев, необходимость которых как бы подсказана самим временем...
— Вот, например, вернулся или возвращается интерес к Вячеславу Иванову. А ведь его «башня» в Ленинграде сохранилась. Сюда еще возможно было бы прийти, заглянуть в окно — а это прежде всего означает: увидеть отсюда Таврический сад — и понять как следует его стихи: «Стучится, вскрутя золотой листопад, к товарищам ветер в оконца...»
Было бы хорошо, если бы все, кто помнит его поэзию, могли увидеть и таинственно круглящиеся стены, среди которых поэт жил, и этот чудесный вид из окна.
А сколько говорилось и писалось и даже принималось постановлений о музее-усадьбе А. Блока в Шахматове... О доме Цветаевой в бывшем Борисоглебском переулке все сказано Дмитрием Сергеевичем Лихачевым в интервью журналу «Огонек». Все еще остается неблагополучным — вопреки моему легкомысленному, недостаточно проверенному утверждению в том же журнале — положение с переделкинской дачей Пастернака. В опустошенном кабинете вместо подлинных вещей висит фотография этих вещей. Заменить фотографией вещи — это, ничего не скажешь, символ. И все не решен вопрос: то ли мемориальный дом будет, то ли, так сказать, «коммунальный» музей писателей — пустые ком наты и казенные фотографии самых разных живших в Переделкине писателей на стенах... Дому необходимо дать статус заповедника, необходимо восстановить то, что было, расставить мемориальные вещи по местам, пока есть они и есть кому расставлять по живой человеческой памяти. А если памяти недостанет, существует фильм, позволяющий совсем точно восстановить облик комнаты.
Мы часто, очень часто создаем себе нелепые проблемы. Бывают трудности, связанные с делом, и трудности, отвлекающие от дела, а потому в некотором смысле, как ни странно, балующие, «размагничивающие», усыпляющие совесть. Ну, если вы не можете написать дипломную работу должным образом, не проработав как следует некоей книги — а вам ее не дают, и вы привыкаете к тому, что можно обойтись и без необходимых знаний из первых рук, перебиться каким-нибудь пересказом, что при толике смышлености и «общей культуры» добиться не так уж трудно. Силы уходят не на дело, не на главное, все время на что-то другое — доставать справку, продлевать запись в библиотеке и тому подобное. Нельзя ли быть «полиберальнее» при обеспечении студенту — и специалисту тоже, там те же проблемы! — условий для работы и построже при оценке результатов работы?
— Нет ли у вас конкретных примеров?
— Есть, и даже не только из собственного опыта. После разговора со мной, появившегося в журнале «Огонек», кажется, возникло преувеличенное представление о моих возможностях влиять на ход самых различных дел, я получаю письма о неурядицах — в частности о неурядицах в библиотеках. Мне пишут, что с библиотекой МГУ дело обстоит следующим образом: после недопустимой акции по уничтожению «излишних» книг (говорят, около 50 тыс. названий, в том числе подборки немецких психологических журналов 20—30-х гг. и бог весть что еще — картотека уничтожалась параллельно) был найден такой выход: в читальный зал ежедневно впускают ровно 50 человек. Вроде бы по жарная инспекция решает, кому заниматься наукой, кому — нет. Нужно ли добавлять, что студенты не имеют доступа во «взрослые» библиотеки? В ИНИОН вовсе нельзя, в научные залы библиотеки им. Ленина только после «хождения по мукам»... А кто не научился работать с научной литературой в студенческие годы, едва ли научится позднее.
Честное слово, у культурной работы хватает собственных, содержательных трудностей, силы лучше поберечь для них. Ложные проблемы, пустые помехи — для труженика роскошь не по средствам.
Ответы на вопросы ежегодника «Популярные чтения по этике»
Отвечать на предложенные вопросы — дело очень безрассудное, и мне нужно немалое усилие, чтобы справиться с оторопью. Кто я такой, чтобы говорить о морали, на каком костре стою, чем заплатил за право высказываться? Знаете, в Евангелиях выясняется, что надежда есть и у пропащей женщины, и у разбойника, и даже, что гораздо поразительнее, у мытаря, то есть нечистого на руку сборщика налогов, но суровее всего отношение к фарисею — профессиональному резонеру, специалисту по этике, так сказать. Оно и понятно: у тех еще остался непочатый, заповедный запас, о котором они и сами не ведают, неиспользованный шанс потрястись и начать жизнь сначала,— а фарисей разменял этот запас, этот шанс на уверенные, бестрепетные слова. Кто говорит о морали, берет на себя страшный риск, что его рацеи перекроют своей толщей дыхательные пути, по которым только и может дойти до наших душ воздух. Заболтать вопросы совести, превратить их в «темы» — что может быть страшнее?
«Кто говорит, не знает, кто знает, не говорит»,— по Лао-цзы. Попробую исходить из того, что я — не знаю.
«В чем, на ваш взгляд, сущность морали?»
Не буду предлагать тысяча первой дефиниции морали, воздержусь и от попыток глубокомысленно противопоставлять друг другу «мораль», «этику» и «нравственность»; этимологически это абсолютно одно и то же слово, только выраженное сначала латинским, потом греческим, а под конец — славянским корнем. В латинском слове для русского уха есть привкус «умственности». Я бы сказал так: совесть не от ума, она глубже ума, глубже всего, что есть в человеке; но для того, чтобы сделать из окликания совести правильные практические выводы, нужен ум. Мораль и должна быть посредницей между совестью и умом. Совесть — глубина, ум — свет; мораль нужна, чтобы свет прояснял глубину.
«Как бы вы оценили состояние общественных нравов в нашей стране в настоящее время? Какие общественные пороки являются, на ваш взгляд, наиболее опасными?»
Какие общественные пороки? Разрешите процитировать роман Булгакова. «Нет, игемон, он не был многословен на этот раз. Единственное, что он сказал, это, что в числе человеческих пороков одним из главных он считает трусость». Булгаковский Пилат больно задет этими словами. Пусть будет больно и нам.
Плод от корня трусости, от ее ветвистого древа — та анонимность общественного поведения, при котором говорятся любые слова и делаются любые дела без того, чтобы хоть одна душа сделала выбор и взяла на себя за свой выбор ответственность. «Так надо». «Имеется мнение». Одна женщина, годами добивавшаяся (и добившаяся), чтобы ее книга вышла без единого реверанса в ненужных проходных фразах, без единого пустого, но требуемого условностью слова, рассказывала мне, как ей в одном начальственном кабинете за другим говорили одно и то же: «Вы же понимаете, что я на вашей стороне — но что от меня зависит?» От них не зависело; от нее, не имевшей никаких чинов, опиравшейся только на свою одинокую твердость,— зависело. (Кстати, почему это у нас женщины чаще проявляют мужские добродетели, чем мужчины? Меня как мужчину это, признаться, задевает. Скоро слово «мужество» придется заменить каким-нибудь другим.)