Страница 9 из 13
Дедушка осторожно макал кисточку в воду и проводил ее по тряпочке, чтобы избавиться от лишней влаги. Его рука дрожала.
Одна из картин изображала Семеру в час рассвета. Небо пронзали огненные стрелы. В древнем лесу у подножия вулкана еще царила ночь. Из мертвенно-серого кратера вырывались первые струйки дыма с проблесками пламени. Дедушка написал мир в первый день Творения.
Другая картина представляла Семеру в часы затишья. В преддверии наступления тьмы стихали птицы. Небо меняло цвет от пурпурного до изумрудного и темно-синего, прежде чем природа погружалась в недолгий смертный сон. А потом жизнь пробуждалась, и все начиналось заново.
Дедушка Абель писал в состоянии крайнего напряжения, иногда монотонно мурлыча себе под нос. Я не упускала случая лишний раз взглянуть на его работу. Он так осторожно, почти с трепетом, орудовал кистью, как будто чего-то в себе боялся. Яркие тропические краски мешал с серебристо-белой, заставляя светиться. Дедушка возвращался к живописи, как к любимой женщине, стараясь не напугать ее излишней горячностью и болезненно переживая вину за свое долгое отсутствие.
Его вулканы были изумительны парящей в воздухе тяжестью и силой, преодолевающей самое себя. Он возвращался к ним снова и снова. И не только хранившиеся в памяти образы служили моделями его пейзажей – дедушка Абель писал свою несостоявшуюся жизнь. Вулканы – воплощение мощи, и нежные кисточки, смоченные в полупрозрачной акварели. От картин дедушки Абеля исходил странный свет.
Что же он, собственно, делал? На склоне лет словно пришел сам к себе с повинной, к чему-то такому, что осознал в себе слишком поздно: силе, которая помимо прочего сделала его художником. И теперь дедушка работал словно шепотом, опасаясь ее разбудить или разгневать.
Разве не та же сила, что когда-то вложила в его руки кисть, заставила потом ее бросить? Исполненные болезненной чувственности, пейзажи дедушки Абеля будто выражали его скорбь по всему тому, что так и не было написано.
Дедушка стремился к лаконичности. Он изучал японскую живопись горных пейзажей в лунном свете. И все же, я думаю, его творчество питали совсем другие источники.
Между самовыражением в искусстве и в жизни есть существенная разница. Для некоторых эта дилемма становится неразрешимой. Дедушка был слишком привязан к жизни, поэтому и предпочел живописи тридцатилетнее странствие по Нидерландской Индии. Он сделал выбор.
Однако, изменив искусству, он пренебрег жизнью. Мне кажется, он это понимал. Этот парадокс отразился в его парящих вулканах. «Поздно» – не то слово. Дедушка вернулся к живописи, когда это было уже невозможно.
Он так и не обрел цельности. Как глубоко пролегала трещина в его душе, я понимаю только сейчас, вспоминая его картины. А тогда я так и крутилась возле его стола. Я хотела стать художником, как дедушка Абель.
За стеклянными стенами веранды шелестела листва. На поверхности озера Меларен плясали солнечные зайчики. Дедушка Абель напевал себе под нос.
Он снова писал картины и был счастлив.
Вулканы не были единственной его темой. Существовало по крайней мере еще две, которые дедушка разрабатывал на моих глазах.
Во-первых, это залив между двумя мысами. Точнее, свет над водой залива, еще точнее – отсутствие света. Это мог быть меларенский пейзаж или воспоминание детства, когда он часто проводил лето в шхерах. Так или иначе, этот мотив дедушка пережил лично. Он писал не торопясь, очень медленно. Время от времени откладывал кисти в сторону, куда-то уходил, потом возвращался.
Между элементами дедушкиного пейзажа не существовало границ. Небо и вода разделялись невидимой линией. Преобладало желтое и белое. Светло-желтые контуры деревьев светились на фоне темной воды. Краски сгущались, растворялись, исчезали, передавая отражения, переходы, звуки.
Трудно было определить, какое время суток изображала акварель. На ней как будто вообще не существовало ничего конкретного, единичного. В то же время четко просматривались очертания берегов, мыса, кроны деревьев. Пожалуй, здесь лучше всего подошло бы сравнение из области музыки: аккорды, сочетания звуков, опрокинутые в безвременье. Современный джаз или что-то старинное – текучее, скользящее.
Ручьи, журчащая вода, сочащийся свет.
Откуда он? Из глубины картины. Не от луны, солнца или другого изображенного источника, но именно из субстанции материала. Это был непредусмотренный, случайно задержавшийся свет, некогда поглощенный предметами и теперь прорывавшийся наружу.
Такой я вижу сейчас эту картину. Отголоски воспоминаний снова заполняют мое воображение. Поэтому, наверное, будет ошибкой утверждать, что это был пейзаж. Скорее настроение. Состояние покоя, переполняющей душу тишины, медитации. Именно так. Акварель представляла собой медитативный акт.
Это было погружение в действительность, присутствие. Дедушка Абель писал, закатив рукава, низко склонившись над столом и совершая медленные, как в трансе, движения руками. От долгого пребывания на солнце его лицо покрылось загаром, который уже не сходил, но кожа оставалась мягкой. Гладко выбритые щеки блестели, глаза переливались оттенками синего и серого.
Глаза сверкали, как вода. Дедушка носил седые усы. Он был лыс, только за ушами серебрился седой пушок, словно остатки венца, возложенного на чело патриарха. Дедушка и в самом деле имел склонность к тирании и отличался вспыльчивым характером. При этом его черты выдавали нежность, ранимость.
Именно таким я помню его до сих пор. В восемьдесят с лишним у него был рот, который приятно целовать, и руки, заключавшие меня в самые крепкие и теплые объятия. Это я могу сказать наверняка, потому что каждый вечер приходила к нему в спальню пожелать спокойной ночи. Обычно в это время дедушка уже лежал в постели, в сшитой бабушкиными руками пижаме.
Я прикладывалась щекой к его яремной яме, которая пахла одеколоном 4711[12]. Дедушка так крепко прижимал меня к себе и держал так долго, что я поневоле начинала бояться, что он не собирается меня отпускать. Однако хватало легкого движения, намека на желание освободиться, чтобы он отнял руки. Я точно помню это по тысячам объятий.
Однажды вечером мы с дедушкой сидели на берегу одного из прорытых им каналов. Рядом находились и другие взрослые, они беседовали о чем-то таком, чего я не понимала. Дедушка прижимал меня к себе так крепко, что я стала задыхаться. К горлу подкатил неосознанный ужас: что, если я больше никогда не смогу пошевелиться, сдвинуться с места? И никому из окружающих не было до меня никакого дела.
И дедушка, будучи погруженным в разговор, тем не менее сразу угадал мое настроение. Мышцы его расслабились. Это произошло внезапно. В первый момент мне показалось, что я улечу и застряну где-нибудь в кроне дерева, как стрела, выпущенная из лука. Я испытала невиданное облегчение и страх одновременно. Внезапно обретенная свобода пьянила, однако уже в следующую секунду мне стало не хватать дедушкиного тепла. Он и в любви был в высшей степени своеобразен.
Помню, дедушка сидел в своем зеленом кресле, а мы лежали перед ним на ковре. Он рассказывал нам разные истории.
– Когда-то на Яве у меня был друг по имени Калькон, – говорил дедушка. – Мы жили в соседних домах, и оба возделывали кофе. Однажды я устроил маленький праздник. Наутро Калькон вскочил на своего коня и умчался прочь. Я долго смеялся, и знаете почему? В спешке он перепутал стремена и оказался на лошади задом наперед. Калькон держался за хвост, чтобы сохранить равновесие. А лошадь ускакала в джунгли.
– И это правда? – не поверили мы.
– Истинная правда, – хохотал дедушка.
В другой раз он и Калькон пошли охотиться на тигра. Калькон выслеживал в кустах добычу, но вскоре вылетел оттуда пулей. Тигр мчался за ним по пятам с разинутой пастью, в которой торчала палка.
– Бедняга Калькон, – качал головой дедушка. – Он уже думал, все кончено. А знаете, что я сделал? Я выпрыгнул из-за соседнего куста и сунул в пасть тигру палку. И Калькон остался цел.