Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 80 из 81

Живая память

Шолохов Михаил Александрович, Мусрепов Габит Махмудович, Кожевников Вадим Михайлович, Лацис Вилис Тенисович, Платонов Андрей Платонович, Семенихин Геннадий Александрович, Симонов Константин Михайлович, Стаднюк Иван Фотиевич, Брыль Янка, Толстой Алексей Николаевич, Берггольц Ольга Федоровна, Соболев Леонид Сергеевич, Тихонов Николай Семенович, Грибачев Николай Матвеевич, Первенцев Аркадий Алексеевич, Софронов Анатолий Владимирович, Субботин Василий Ефимович, Каушутов Ата, Лордкипанидзе Константин Александрович, Балтушис Юозас Каролевич, Соколов Василий Дмитриевич, Блинов Андрей Дмитриевич, Довженко Александр Петрович, Тимонен Антти Николаевич, Камбулов Николай Иванович, Буков Емилиан Нестерович, Мянник Эдуард, Кочар Рачия Кочарович, Каххар Абдулла, Абдыраманов Шабданбай, Горбунов Кузьма Яковлевич, Мамедханлы Энвер, Ниязи Фатех

«Если есть ад, — думала я, — то он, конечно, такой, как эта кочегарка. Эти котлы, этот дьявольский кот-оборотень... и красноватый свет, и, главное, эта бесконечность страдания, бессрочность его. И не физического, а нравственного... Никакого конца, никогда — ни смерти, ни отдыха, ни жизни... Пытка страхом... И еще эта кошка чудовищная... Выбросить бы ее надо!»

   — Бомба идет, — отметил Фомин, не открывая глаз, и плотнее обнял котел.

   — Здесь же запрещено говорить о бомбах, — кротко сказал из своего гамака дядя Степа. — Давайте о другом, если не спится... Вы ведете дневник, Николай Никифорович?

   — Вот еще, — пробурчал Фомин. — К чему это?

   — А я веду, — сказал Смирнов медленно. — Сейчас, я слышал, почти все ленинградцы ведут дневники... Но, наверное, у меня самый странный дневник... Я совсем не записываю в нем личных переживаний. Но зато я тщательно отмечаю различные исчезновения... Я записал день, когда зачехлили купол Исаакия и Адмиралтейскую иглу... И другое... И вот, наверное, никто в городе, кроме меня, не записал, что сегодня, на сто восьмой день войны, с Аничкова моста исчезли клодтовские кони...

   — И так и отсчитываете, на который день войны что исчезает? — заинтересовался один из товарищей, поднимая голову с плахи. — А зачем?

   — Не знаю сам, — грустно ответил дядя Степа. — Я же сказал, что не анализирую и не записываю личных переживаний. — И, помолчав, добавил: — Может быть, я надеюсь, что удастся записать дни, когда это начнет возвращаться...

Клодтовские кони вернулись на свои места на четырнадцатый день мира. И сегодня, когда я пишу об этом, идет уже третий месяц мира, сегодня его шестьдесят восьмой день.

Мы все до сих пор отсчитываем дни с 9 мая, как четыре года назад отсчитывали дни с 22 июня. Но ныне первыми днями победы мы датируем события, полные радости, потому что первые дни мира — это прежде всего дни великих возвращений. Возвращаем мир, и вместе с ним начинает возвращаться все, чем он прекрасен...

На тридцать шестой день победы открылся Екатерининский парк в Пушкине. Еще Пушкин весь в развалинах, но люди давно вернулись сюда, а 17 июня десятки тысяч ленинградцев вновь приехали в любимые сады только затем, чтобы бродить по «таинственным долинам», лежать на траве, смотреть на могучие деревья и буйно разросшиеся за годы войны кустарники. Так деревья и земля вновь возвращаются к человеку — не затем, чтобы маскировать его, скрывать в траншеях и ямах, а для того, чтобы радовать и утешать, как когда-то... нет, еще любовней и заботливей, чем тогда: ведь мы так истосковались по природе за эти годы.

Еще закрыт Александровский парк — он не до конца разминирован, но в Екатерининском уже давно сровняли с землей немецкие кладбища, и юный бронзовый Пушкин вновь мечтает на своей скамье в лицейском садике, и воспетая им «Молочница», извлеченная из земли, как прежде, склонясь, сидит на камне. Правда, куда-то пропала разбитая урна, и струя, изливавшаяся из нее, ныне иссякла; но ведь поэт назвал ее «вечной струей», — скоро она заблещет вновь, скоро и она вернется.

Чудо! Не сякнет вода, изливаясь из урны разбитой...

На пятидесятый день мира в Ленинграде были подняты из земли статуи Летнего сада. Их мыли горячей водой, мочалкой и мылом, прежде чем расставить по местам, и они стоят теперь празднично белые, какие- то особенно нарядные, облитые солнцем и золотыми бликами Летнего сада.

Вот идут по дорожке Летнего молодой лейтенант и девушка, и по тому, как прижимает он к себе ее руку, как доверчиво и преданно поднимает она лицо, глядя ему в глаза, — по всем безошибочным, одинаковым, вечным, как мир, признакам, видно, что это влюбленные. Не разнимая рук, они ходят от одной статуи к другой, вместе наклоняются и читают надписи.

   — Ро-мон-на. — медленно читает лейтенант и, хмурясь, пожимая плечами, говорит: — Не знаю, кто такая. Надо почитать...

Потом они глядят друг на друга и хохочут. У него на груди медаль «За оборону Ленинграда». Он, видимо, из тех, кто прибыл из недр России на защиту города, и защищал его, и защитил, и вот только теперь увидел вместе с любимой девушкой. Они откровенно, бесконечно, вызывающе счастливы. Они были бы счастливы, конечно, и шестьдесят восемь — семьдесят дней тому назад, если бы ходили так же, прижавшись друг к другу, по летней аллее прекрасного сада, но сейчас нет ничего такого, что, как тогда, могло бы искромсать это счастье: лейтенанта уже не убьют, не искалечат, она не станет вдовой, ведь войны нет, она кончилась нашей победой, мир. И еще прошло только шестьдесят восемь дней мира, а впереди у них, этих счастливых, и у всех, всех нас сотни дней, годы мира. И уже скоро мы перестанем считать дни, годы мира. И уже скоро мы перестанем считать на дни и будем считать мир на годы, а он будет длиться и длиться...





Мне недаром, наверное, захотелось начать с клодтовских коней. Вот так же, как поднимали на высокий пьедестал этого бронзового юношу, усмирившего дикого коня, — так же начали мы поднимать свою мирную жизнь, и будем поднимать ее бережно, с великим трудом и усердием, с большим напряжением сил, вершок за вершком, шаг за шагом, пока она вдруг, как бы внезапно, не заблещет со своей вершины на радость всем нам, ее поднимавшим.

И мы будем вспоминать тогда первые дни мира с таким же увлечением, изумлением и гордостью, как, например, первые дни обороны Ленинграда, но без привкуса горечи, с которым невольно вспоминается та трагическая осень, а с чувством... с чувством, еще неизвестным нам, но, наверно, удивительно хорошим и светлым.

И примерно так же, как теперь, мы говорим: «А помните, как мы строили баррикады? Как собирали бутылки в жактах — отражать танки? Как бомбили нас девятнадцатого сентября?» — так же будем говорить мы о тех днях, которые сейчас переживаем...

Мы скажем, наверное:

«А помните, в июне сорок пятого весь Невский был в лесах, и что удивительно — ведь работали-то одни женщины! И стены клали, и штукатурили, и стеклили, и красили — сплошь женщины. Это как в сорок первом на оборонных вокруг Ленинграда... Тоже ведь были больше всего женщины... Женщина Ленинград укреплениями обводила, женщина его и подняла!..»

И, подобно тому как вспоминают наши производственники о том, как в начале войны учились они производить специальные гранаты, разрывающие колючую проволоку, так будут вспоминать они, как переходили с гранат на мирное производство.

Мы жертвовали ради победы в течение многих-многих дней не только жизнью, но ежедневными, насущнейшими удобствами, без которых плохо и трудно жить. Мы обносились за время войны, устали от постоянных нехваток самого простого и мелкого. И так приятно знать, что с первых же дней мира ленинградские фабрики и заводы стали готовиться к тому, чтобы как можно больше и скорее дать людям вещей, необходимых для их обычной мирной жизни: тканей, обуви, утвари и много-много другого.

Возвращен мир, и с ним возвращается все, чем он хорош, и человек возвращается к человеку.

В первые дни мира, когда вновь взлетели клодтовские кони на свои постаменты, когда в дремучем Екатерининском парке вылавливали последние мины, а «Треугольник» изготовил первые соски, когда десятки тысяч новых деревьев были высажены в садах Ленинграда и первые люльки закачались на фасадах домов, в эти дни начали прибывать в Ленинград первые эшелоны с детьми, эвакуированными в начале войны.

С восторгом возвращались маленькие ленинградцы в родной город, хотя многие из них уже не помнили его. С трепетом и любовью встречали их матери и родственники, хотя и не все узнавали своих детей сразу...

Я запомнила одну мать, которая, стоя перед группой ребятишек и глядя то на одного, то на другого, растерянно восклииала:

   — Да где же моя Ниночка? Ниночка-то моя где?

А длинноногая русая девочка удивленно и обиженно кричала:

   — Мамочка, да вот я! Да вот же я! Это я, я!

Ниночку увозили из Ленинграда, когда ей было всего пять лет, а сейчас ей шел уже десятый, она уже перешла во второй класс, она умела читать. Но матери, прибежавшей на вокзал, она все еще представлялась до этой минуты маленькой, пухлой, совсем картавой, и мать не могла сразу узнать ее, ставшую сознательным человечком за годы войны и разлуки.