Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 16

Еще вопросы, ловушки, софизмы. Чужой саркастический смешок, жутко звучащий на фоне собственных мыслей. Отвлеченные, каверзные темы, глухие джунгли теологии, поединок с гениальным мастером провокационного допроса. Иногда вмешивается другой голос, подсказывает ответы. Нельзя повторять подсказки, за это — боль. Иногда кто-то начинает молить допрашивающего о пощаде — от имени самого Вирайи. Может быть, это действительно он сам? Трудно понять. Голоса сталкиваются под черепом.

Много раз его возвращали от бреда к ясности, и «основной» голос издевательски спрашивал:

«Так на чем мы остановились?»

Много раз, помимо его воли, вспыхивал бешеный гнев на мучителей. Мгновенно следовал особенно жестокий удар боли, и голос бесновался, страшными оскорблениями осыпал Вирайю, разгоняя благодетельный обморок; и тысячи отражений распятого корчились на стенах, делали непристойные жесты, плевали и мочились на него. Он чувствовал себя обгаженным; его веки слиплись, текло с волос.

«Убей меня!» — крикнул Вирайя. Свет погас. Срываясь со стены, он почувствовал удар морского вала. Холодная масса воды с грохотом подмяла его, завертела и понесла в глубину. Из последних сил отбившись от волны, прорвал он водяной пласт; но не успел даже рот раскрыть для вдоха, как закипел в глухой тьме высокий белый гребень. Удар. Крутая горечь хлынула в рот и ноздри, обожгло горло, легкие. Полумертвый адепт, влекомый валом, с размаху плюхнулся… на низкую кушетку. Мучительно извергнув воду из желудка, приподнялся на дрожащих руках. Расплывчатое пятно розового света сжалось и стало настольной лампой под шелковым абажуром. Кружок света лежал на полированном столе, прикрытом кружевной скатертью. Как много здесь розового — диван с высокой, уютно изогнутой спинкой, пухлые сиденья золоченых стульев, цветы настенного вьюнка. Маленькое розовое отражение лампы в стекле книжного шкафа. Даже седая шкура на полу приобретает в таком окружении телесный, живой оттенок. Это Вирайя заметил еще в детстве, когда перебирал пушистую шерсть. Да, конечно, — как он сразу не узнал рабочую комнату покойницы-матери? Мать встает из глубокого кресла, худая, гладко причесанная, строгая, в полосатой домашней накидке с широкими рукавами. Складывает клубок шерсти с воткнутыми спицами. Сейчас ему попадет за то, что он залил пол водой…

— Прости меня, мама! — шепчет, съежившись, Вирайя. Ее горячие руки скользят по его плечам, легонько перебирают пальцами завитки волос на затылке. Внезапно сжав щеки архитектора, она насильно подымает его голову. На исхудалом, как в дни последней болезни, темном лице матери блуждает виноватая улыбка, ввалившиеся глаза смотрят нежно и жадно.

— Что ты, что ты, мама, это же я!..

Она прижимается высохшими, раскаленными губами к его рту. Шепчет страстные слова. То, что она делает, нестерпимо для живого человека. Зажмурившись, Вирайя отшвыривает ее от себя.

…Смех. Дурашливый и звонкий, словно сотня серебряных бубенцов разлетелась по полу. В изножье кушетки сидит, накинув на голое тело материнскую полосатую накидку, хохочущая Аштор. Волосы, гладко стянутые к затылку и собранные скромным узлом, как у почтенной матери семейства, придают гетере извращенное бесовское очарование.

— Испугался меня, дурачок? За кого же ты меня принял?

Смеясь, она пластичным движением сбрасывает накидку и придвигается к Вирайе. Он порывисто обнимает Аштор, прячет голову на ее благоухающей груди.

— Стоило бы, стоило бы наказать тебя, дружок, — зачем ты оттолкнул меня, разве я такая страшная? Вот такая, да?

Давясь от смеха, она хмурит брови, морщит нос и рычит, оскалившись. Это выходит у нее столь забавно, что архитектор, забыв обо всех своих болях и страхах, веселится от души. Аштор рычит очень натурально, и на губах у нее выступает пена.

— Ну хватит, хватит, уморишь! Ну?! Да что с тобой?

Она становится белее меловой стены. Челюсти Аштор вытягиваются вперед, уши отползают к затылку, и губы, вздернувшись, вдруг обнажают лезвия бурых клыков.

Короткий бросок тела. Схватив Вирайю за плечи, она вцепляется ему в горло…

… - Встань, Вирайя, сын Йимы, посвященный Внутреннего Круга!





Он очнулся, словно, как в юности, спал под соснами на морском берегу, — бодрый, освеженный, слегка голодный, с радостным ощущением здорового отдохнувшего тела. Сквозь стеклянный потолок водопадом лилось солнце на светлый мрамор стен, на рощицу пальм и орхидей вокруг бассейна. Вирайя лежал за низким черно-лаковым столом, перед фруктами, сыром и графинами, оплетенными золотой сетью. Сотрапезниками оказались двое мужчин, одетых в иссиня-черные костюмы, переливчатые, как перья галки, с крылатыми дисками на груди. Такая же одежда, невесомая, не стесняющая движений, была на нем самом, только без диска.

Один из мужчин, полноватый, русый, румяный, белозубый, с круглой холеной бородой и озорными глазами, никак не мог удержать свои пальцы в покое: они, как самостоятельные живые существа, переставляли посуду, крошили хлеб, барабанили по краю стола. Другой, морщинистый и бритый брюнет с длинной прядью на лбу, степенно жевал передними зубами. Вилка и нож казались зубочистками в его костлявых длиннопалых ручищах.

Осознав смысл разбудивших его слов, Вирайя соскочил с ложа и вытянулся, ожидая новых испытаний. Но брюнет замычал на него с полным ртом и замахал, призывая лечь обратно. А русобородый, налив и пододвинув архитектору бокал, сказал беспечно:

— Вообще, ты отвыкай от стойки смирно, брат Священный. Она тебе больше не понадобится. Пей, ешь, веселись, — кончились твои муки. И не смотри на нас, как «коротконосый» на телефон — мы настоящие, ни во что не превратимся. Меня зовут Трита, а вот его — Равана. Вечером тебя официально посвятим, навесим лепешку на ворот…

— Веселиться особенно нечего, — хмуро возразил Равана. — Тебя, брат, приняли в Круг по причинам, можно сказать, трагическим, и с великой спешкой. Мы с Тритой когда-то выдержали полный набор испытаний — многолетний, не чета твоим…

— Ладно тебе пугать, — закричал русобородый. — Видишь, парень и так едва живой! А ты чего ждешь, Священный? Мы ведь тоже пищу телесную потребляем, для поддерживания бренной оболочки.

— Сейчас, — почтительно ответил Вирайя. Черные одежды с дисками по привычке леденили душу, мешали соображать и действовать. Кроме того, трудно было перейти от двадцатидневного сидения в одиночной бетонной камере, от хаоса чувств и мыслей, вызванного страшными испытаниями последнего дня — к непринужденному, веселому разговору, которого явно от него ждали. Не помогло даже чудодейственное средство, подарившее странную, лихорадочную бодрость.

— Так я… член Внутреннего Круга, Священные?

— Братья! — заорал Трита, хватив по столу кулаком так, что расплескалось налитое вино, а чопорный Равана сердито отвернулся. — Я тебя заставлю сожрать все эти сливы с косточками, если ты сейчас же не расцелуешь меня и не назовешь братом!

— Хорошо, брат! — робко улыбнулся архитектор.

Возликовав, Трита облапил его, дохнул винным запахом и вымазал лицо жирными губами. Освободившись, Вирайя снова спросил, стараясь говорить непринужденно и твердо:

— А что за причины такие… трагические… и почему вдруг спешка?

— Слушай, — сказал Равана, видимо, склонный к наставлениям. — Ты как думаешь, почему мы приняли тебя в Орден? За красивые глаза?

…Он думал об этом день за днем, целую луну подряд, сидя в пустой камере, лишенный звуков, видевший свет, лишь когда открывалось окошко в стене и пневмолифт подавал пищу. Он догадывался, что предстоит посвящение, и перебирал грехи за всю свою жизнь, свято веря, что кто-то слушает его мысли. Но не мог, даже против желания, не вспомнить все то, что считал своими победами и заслугами. Как ни верти, выходило, что Орден мог заинтересоваться только его архитектурными работами.

— Точно, — сказал Равана, хотя Вирайя не раскрыл рта. — Ты угадал парень, но, однако, подробности расскажу тебе не я… Орден нашел, что ты — лучший архитектор страны.