Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 27

Над «Повестью о Светомире царевиче» поэт работал до самой кончины; перед смертью, по свидетельству Ольги Шор-Дешарт, пестуньи и собеседницы римских лет, он велел ей «спасти» повесть, т. е. дописать ее [99]. Может быть, этому знатоку и любителю Новалиса сознательно или бессознательно припоминалось, как друзья немецкого романтика посмертно издали его «Генриха фон Офтердингена», приложив перечень тем, которые по его замыслу должны были последовать. Так или иначе, последняя мысль была о «Светомире». Но работа над прозой однажды, среди горестей Второй мировой войны, была прервана на год нахлынувшей волной стихов: так возник «Римский дневник 1944 года» — благодарный итог жизни. В нем мы встречаем, среди раздумий и воспоминаний, среди сдержанных поэтических записей о поре голодовок и бомбежек, неумолкающую похвалу Риму — даже несносной для многих жаре Вечного города:

Все никнут — ропщут на широкко:

Он давит грудь и воздух мглит.

А мой пристрастный суд велит

Его хвалить, хвалить барокко,

/…/ Цвет Тибра, Рима облик весь… [100]

И смерть пришла через пять лет без малого в такую же римскую летнюю жару, и была она такой, чтобы стилистически безупречно завершить его жизнь:

«16 июля 1949 года был жаркий, ослепительный, летний римский день. Вячеслав впадал в забытье, как бы тихо засыпая. За час до смерти, когда я подошла к нему, он, не открывая глаз, ощутил, что я около него, и слабым, но еще покорным ему движением начал легко, легко гладить мне руку. Он умел любить. Любить до конца.

Он умер как бы сознательно, почти сознательно…» [101].

* * *

Творчество Вяч. Иванова очевидным образом связано с сюжетом его жизни; столь же очевидным образом оно, вообще говоря, эволюционировало, развивалось, а значит, было подвержено некоторым изменениям. В «Сог ardens» поэт более опытен, более искушен, нежели в первых двух сборниках; в «Римском дневнике 1944 года» он достигает большей свободы, чем ранее. И все же при сравнении с другими авторами поражает редкая стабильность его тем и творческих установок. Начиная от той черты, которую провел он сам, придирчиво отбирая среди накопившегося за десятилетия материала тексты для «Кормчих звезд» и «Прозрачности», и которая отделяет «канон» — от кануна, историю его творчества — от «доисторических» начинаний, и затем до самого конца, инварианты решительно преобладают над всем вариативным. Сказал же он сам на причудливом макароническом языке: «Поистине, я semper idem [всегда тот же], хотя, конечно, в силу закона????? ???[все течет] и самоутверждения моей жизненности, ????? ??? [и я теку]» [102]. Исследователь обязан рассматривать как возможный контекст для формального анализа и толкования каждой строки Вяч. Иванова — всю совокупность им написанного, не смущаясь хронологическими дистанциями.

Поэтому представляется не только допустимым, но и необходимым перейти от «диахронического» рассмотрения перипетий человеческой и творческой биографии поэта к «синхроническому» анализу системы символов этого символиста par excelence, понимавшего символ совершенно в духе Шеллинга [103], — именно как системы.

Ибо символы составляют у Вяч. Иванова систему такой степени замкнутости, как ни у кого из русских символистов. Унего в принципе нет двух таких символов, каждый из которых не требовал бы другого, не «полагал» быего (в философско-диалектическом смысле слова «полагание»), — естественно, с различной степенью настоятельности; нет двух символов, которые не были бы связаны цепочкой смысловых сцеплений, примерно так, как связываются понятия в диалектике Гегеля и особенно того же Шеллинга («Konstruktion») [104].Это значит, далее, что каждый символ занимает четко определенное место по отношению к другим символам. Это значит, наконец, что каждое из значений каждого символа (который, как многократно подчеркивал Вяч. Иванов, многозначен) обращено в направлении каких-то иных символов этой же системы, причем именно к ним, а не к другим, или, если к другим, то только через них.

Замкнутая система символов, конечно, не может быть отработана и выявлена ни на пространстве одного стихотворения, ни даже на пространстве одного поэтического цикла, одного поэтического сборника (уровень организации, весьма важный для всех символистов). Нет, для нее, этой системы, нужна вся сумма творчества поэта — от момента обретения им себя [105] и до конца. Иначе говоря, чтобы реализоваться, замкнутая система символов необходимо должна оставаться в продолжение творческой биографии поэта в принципе стабильной. Она поистине замкнута еще и в особом смысле: поэт смыкает ее вокруг себя, как магический круг, из коего он не намерен выходить («Дея чары и смыкая круги…»). Читателя система тоже принимает вовнутрь себя, настраивая на специфический тип восприятия. Недаром молодой Мандельштам писал Вяч. Иванову, что читатель соглашается с ним примерно так, как путешественник принимает католический смысл собора Notre Dame «просто в силу своего нахождения под этими сводами» [106]. Система символов Вяч. Иванова и задумана как своды, смыкающиеся, сходящиеся с разных сторон и над поэтом, и над его читателем — тем читателем, которого его поэзия имеет в виду. (Отметим, что присутствие и соучастие читателя особо тематизируется ивановской теорией символического творчества, ориентированной сугубо диалогически [107] — недаромМ. Бахтин, теоретик «диалогизма», сознавал себя наследником именно Вяч. Иванова.) Образ смыкающегося круга возникает, кстати, в том же письме Мандельштама («астрономическая круглость Вашей системы»). Архитектуру символов Вяч. Иванова, как архитектуру куполов Айя-Софии, может воспринять только взгляд изнутри, не взгляд извне.

Мы сказали, что замкнутая система символов есть система стабильная; мы ответили этим на вопрос, почему ни у одного русского символиста система символов не была и не могла быть в такой степени замкнутой, поистине «системной», как у Вяч. Иванова.

О символизме «Скорпиона» в противоположность символизму «Ор», о том символизме, каковой в терминологии Иванова называется «идеалистическим» в противоположность «реалистическому» и который шел от «соответствий» Бодлера, а не от умозрений того же Новалиса и Владимира Соловьева, в этом контексте не стоит много говорить. Если символы не имеют онтологического статуса, они связываются только по принципу «соответствий», отражаясь друг в друге, как наведенные друг в друга зеркала. «Только мимолетности я влагаю в стих» — девиз Бальмонта. «Хочу, чтоб всюду плавала / / Свободная ладья» — девиз Брюсова, которого Тынянов назвал «путешественником по области тем» [108]. Сложнее обстоит дело с т. н. младшими символистами — Александром Блоком и Андреем Белым, соловьевцами, как и Вяч. Иванов.

Когда в связи с Блоком пытаешься подумать о словосочетании «замкнутая система», срабатывает ассоциация по противоположности, принуждающая вспомнить его ранние строки: «Мне друг один — в сыром ночном тумане / / Дорога вдаль». Дорога ведет вдаль, и лежит она в тумане,т. е. ее невозможно обозреть, невозможно увидеть наперед, какова ее конечная цель; зато видно, от чего она уводит, — от всего, что еще вчера было домом. Пафос движения без оглядки и без возврата («…никто не придет назад»), отрицающий всякую стабильность, размывающий всякую замкнутость, — для поэзии Блока одновременно важнейшая объективная характеристика и столь же важная субъективная самохарактеристика, т. е. лирическая тема. Блок без возвратауходил из покоев своей Прекрасной Дамы — в лиловые миры, чтобы повстречать Незнакомку средь пошлости таинственной, и он же восставал против этих лиловых миров, чтобы увидеть Куликово поле; нет и не может быть духовного «места», которое собрало бы его символы воедино, сделало их совместимыми. За переосмыслением их каждый раз стоят драматические разрывы с прежними ценностями. Поэтическая биография Вяч. Иванова характеризуется гораздо большей неизменностью своих ориентиров, своих «кормчих звезд»;характерно, в частности, что у него историческое время играет роль ограниченную, а физический, биографический возраст — еще более ограниченную. В организации лирики Блока как целого фактор временной необратимости участвует весьма наглядно; сам Блок понял три тома своей лирики как «трилогию вочеловечения» [109] , и трилогия эта выглядит как динамичная гегелевская триада с тезисом, антитезисом и синтезом — сплошное «отрицание отрицания». А когда мы говорим о поэзии Вяч. Иванова, блоковскую дорогу должны сменить другие метафоры: исток — возврат. — затвор. В полноте истокавсе уже дано изначально, все «вытекает» оттуда, распространяясь, разливаясь, но не меняя своего состава. В плане лично-биографическом истокесть младенчествокак образ вечного и неизменного Рая: «Эдем недвижимый, где вновь / / Обрящем древнюю любовь…». В плане литературно-биографическом исток— это первый сборник, «Кормчие звезды», где в свернутом предварительном виде уже присутствует вся ивановская топика и поэтика. (Напротив, никто не станет искать в блоковских «Ante lucem» и «Стихах о Прекрасной Даме» содержание «Ямбов» или «Двенадцати»!) Наконец, в плане метафизическом исток— это realiora, то, что реальнее реального: платоновская идея, аристотелевская энтелехия, поступательной реализацией которых ощущает себя поэзия Вяч. Иванова. Но это значит, что истокесть одновременно цель — строго по Аристотелю. «Пасомы целями родимыми…», — для современного уха строка звучит вызывающе странно, но тем точнее выражена в ней самая суть аристотелевского учения о целевых причинах. Итак, движение идет от истока, но также, что еще важнее, еще сокровеннее, к истоку, и это — возврат.

99

См.: Иванов Вяч. Собр. соч. Т. I. С. 222–223. Предложенное ею продолжение там же, с. 371–512.

100





Стихотворение 4 августа 1944 (см.: Иванов Вяч. Собр. соч. Т. III. С. 625).

101

Иванова Лидия. Воспоминания. С. 297.

102

Письмо Брюсову от 3 июня 1906 г. (опубликовано Н. В. Котрелевым: «Литературное наследство». Т. 85. М., 1976. С. 492).

103

Шеллинговская концепция символа, весьма принципиально отличная от той, которая позднее была предложена Гегелем, дана уже в ранних лекциях по философии искусства (Философия искусства / Пер. П.С. Попова. М., 1966. С. 106–116); она исходит из понимания искусства вообще как «внедрение бесконечного в конечное» («die Einbildung des Unendlichen ins Endliche»); дальнейшее развитие она получила у позднего Шеллинга в контексте философии мифа и Откровения, обнаруживая все более очевидное сходство с традиционным для католицизма (и православия) учением о сакраментальной реальности как тождестве знака и означаемого смысла. (Можно рассматривать символологию Шеллинга, по конфессии протестанта, как компенсирующее порождение тоски по конкретности таинства в церковной традиции.) Как дефиниции символа, предлагаемые Вяч. Ивановым (с особенным подчеркиванием неисчерпаемости, многосмысленности и «темноты в последней глубине»), так и характерные для ивановского мышления контексты, которые соотносят творимые художником символы и с языческими мифами, и с христианским церковным сакраментализмом, очень точно соответствуют мыслям Шеллинга. Тема влияния Шеллинга на Иванова (которое могло быть как прямым, так и опосредованным) пока не разработана; но совершенно очевидно, что «ортодоксальность» ивановской символологии восходит никак не к французскому «symbolisme», а в числе немецких источников имеет также и «Философию искусства». С некоторым удивлением отметим, что М. Гаспаров (см.: Антиномичность поэтики русского модернизма (1992, вошло в сб.: Избранные статьи. М., 1995. С. 286–304)) принципиально оспаривает именно символический характер поэтического метода Вяч. Иванова. В сущности, литературоведческое мировоззрение М. Гаспарова не оставляет места для концепта символа в смысле, скажем, шеллинговском; для него существуют, с одной стороны, аллегории, с другой — зыбкие намеки. Многозначность оказывается непременно связана с зыбкостью, а связность — с однозначностью; но так ли это? Избранный М. Гаспаровым пример — стихотворение Вяч. Иванова «Звезды блещут над прудами» (из мелопеи «Человек»); однако предложенная им попытка «дешифровать» аллегорию в описательном пересказе едва ли может быть признана убедительной.

104

«Die Kunst konstruieren hei?t, ihre Stellung im Universum bestimmen. Die Bestimmung dieser Stelle ist die einzigeErkl?rung, die es von ihr gibt» (SchellingF.W.J, von. Saemtliche Werke, I. Abt. Bd. 5. Stuttgart; Augsburg, 1859. S. 373).

105

В специальном случае Вяч. Иванова (характеризующемся, во-первых, хронологически продолжительной предысторией, во-вторых, очень отчетливым проявлением авторской воли в отборе канона собственных текстов) «обретение себя» — иное имя для начала продуцирования произведений, принятых автором в канон. Очевидно также, что отбор канона осуществлен не просто по признаку «качества», «уровня», но в последовательной связи с выстраиванием системы символов.

106

Письмо от 13/26 августа 1909 г. (ГБЛ. Записки отдела рукописей. М., 1973. Вып. 34. С. 262).

107

Ср., например, статью 1912 г. «Мысли о символизме», где в качестве необходимого признака символического поэта в отличие от всякого иного названа способность «заставить самое душу слушателя петь со мною другим, нежели я, голосом, не унисоном ее психологической поверхности, но контрапунктом ее сокровенной глубины, — петь о том, что глубже показанных мною глубин и выше разоблаченных мною высот» (Собр. соч. Т. II. С. 606). См.: письмо Блока Андрею Белому от 6 июня 1911 г.1 °Cр.: места из писем: «…знаю, что путь мой в основном своем устремлении — как стрела, прямой…» (К. С. Станиславскому, 9 декабря 1908 г.); «…идешь все по тому же неизвестному еще, но, как стрела, прямому шоссейному пути…» (матери, 28 апреля 1908 г.)."' Поэт мог думать об афоризме Бернарда Клервоского: «Ubicumque fueris, tuus esto; noli te tradere» («Где бы ты ни был, принадлежи себе; не предавай себя».).

108

Тынянов Ю. Проблема стихотворного языка: Статьи. М., 1965. С. 278–279.

109

См.: письмо Блока Андрею Белому от 6 июня 1911 г.