Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 102

— Напрасно вы думаете, что ссора была забыта. — Сергей Иванович вынул из тетради фотографию и, передав ее Ганне, спросил: — Вы знаете этого человека?

— Да, знаю! — возбужденно проговорила Ганна. — Это Петр Ключинский! Вы какие-нибудь сведения о нем имеете?

— Да, имею. Он в Минске на советской работе. Он-то и просил меня проверить это дело. Я выполнил его просьбу… А вот этого человека вы тоже знаете? — Викторов показал другую фотографию, где был снят человек в рваной одежде, с растрепанной густой копной волос и раскосыми глазами.

— Это же глухонемой рыбак Мережко. Михась всегда очень жалел его, и они вместе утонули… Но рыбака не нашли, а Михась всплыл потом…

— Нет, Ганна Алексеевна, нашли и этого, он не утонул, а жив…

— Жив? Мережко? — с ужасом глядя на Викторова, прошептала Ганна.

— Да, — подтвердил секретарь райкома. — Только он вовсе не глухонемой и не Мережко, а подкупленный помещиком и ксендзом Сукальским бандит… Мы не хотели вам этого говорить и растравлять вашу душевную рану… Но, мне кажется, следует рассказать об этом, чтобы вы лучше разбирались в людях. Это он убил вашего мужа.

— Что вы говорите, Сергей Иванович! Что вы говорите! Этот Мережко часто приходил к нам, я ему всегда давала хлеба и вина. Как же это могло случиться, Сергей Иванович?

— Это был ваш враг, а вы его не заметили! Успокойтесь. Ваш муж был честный и порядочный человек…

— Вот что он мне рассказал! — подняв грустные глаза, сказала Ганна. Вы понимаете, Шура, как тяжело было слушать? Но я ушла из райкома какая-то, ну, как вам сказать… я на все стала смотреть как-то иначе. Ганна с минуту помолчала. Потом неожиданно спросила: — Шура, скажите, правда, что Сергея Ивановича жена оставила?

— Он никогда не был женат. Жила здесь девушка, агроном, кажется, они должны были пожениться, но он заболел и уехал. И она уехала… Уж не влюбилась ли ты, Ганночка? — положив руки на ее плечи, спросила Шура.

— Я не знаю, что тебе ответить, но признаюсь, что за таким человеком я всюду бы пошла. Это очень чистый человек и ясный, вот как это небо… Ганна взмахнула рукой и, глядя в синюю высоту, где не было ни единого облачка, добавила: — Он такой же, как и мой Михась, справедливый и гордый!

Ганна и Шура тепло простились.

Обо всем этом Шура рассказала Клавдии Федоровне. История эта взволновала Клавдию Федоровну до крайней степени. Они сидели на веранде и долго молчали. Потом Клавдия Федоровна пошла готовить обед. Шура взялась ей помогать, но у нее ничего не клеилось, все валилось из рук. Ей казалось, что очень медленно тянется время. Виктор Михайлович появился только перед самыми сумерками.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Весь день Шура сердилась на Усова. Она приберегла для него много обидных слов, но при его появлении они исчезли, улетучились, как дым. С языка сорвалась самая обыкновенная фраза:

— Ну как только тебе не стыдно!

— Почему мне должно быть стыдно? — присаживаясь рядышком, спросил Усов.

Он был в новой летней гимнастерке, чисто выбрит, надушен. Ей стало неприятно за свое помятое платье, за растрепанные волосы, в которых маленький Слава Шарипов, сидя у нее на коленях, навел «порядок» на свой детский вкус.

— Прислал записку, пригласил, а сам исчез на весь день!

— Дела, голубушка моя, дела…

— Зачем же тогда приглашал?

— Извини, конечно, но я не знал, что так получится. А ты уже домой собралась? Нам поговорить необходимо…

— Да, мне надо скоро уходить. Уже поздно…

Усов, ничего не ответив, взял ее за руки, ласково посмотрел в глаза и провел рукой по ее горячей щеке. Они сидели на квартире Усова, куда Шура пришла впервые. Видя просительную улыбку на лице Виктора, Шура почувствовала, что дальше не может на него сердиться. Она была утомлена ожиданием, взволнована рассказом Ганны, и ей хотелось сейчас только покоя, счастливого покоя с дорогим ей человеком.

— Мне надо уходить, — снова напомнила она тихо.

Но уходить ей вовсе не хотелось. Если бы Усов сказал, что ей надо поскорее уйти, то она, пожалуй, расплакалась бы от обиды.





Он снова промолчал и продолжал смотреть на нее упорно, с пытливой ласковостью в глазах.

— Уже темно. Ты меня проводишь? — спросила Шура.

Он подавлял ее своим упорным молчанием, как и всем своим поведением. Ничего никогда не требовал, ни на чем не настаивал, говорил, казалось, полушутя-полусерьезно. Впервые как-то поцеловал ее при прощании, уезжая на границу. Поцеловал дружески, искренне и просто. Она не обиделась, не запротестовала, а всю ночь не спала и все думала о нем, где он и что делает в эту темную дождливую ночь. Это были счастливые думы, ожидание чего-то хорошего.

Наступила ночь. С запада стала подниматься туча, и белые оконные занавески застлала мутная темнота. Полусвет июньской белой ночи падал на новые голубые обои, и Шура видела блестящую никелем кровать, высокую спинку дивана, стулья, большой письменный стол, на котором лежали бумаги и книги. Раньше этих вещей в комнате не было: стояла обыкновенная солдатская койка с соломенным матрацем, а вместо дивана какая-то рыжая тумбочка.

— Почему ты, Витя, молчишь? — тихо спросила Шура, боясь пошевелиться. — Мне же уходить надо… Вот ведь ты какой…

Но вместо того чтобы встать, она прижалась к нему плечом и почувствовала, что раньше стоявшая между ними какая-то невидимая стенка исчезла.

— Никуда тебе не нужно уходить, — проговорил он медленно, но с твердой властностью в голосе и встал со стула. Не выпуская ее руки, он продолжал: — Мне, Саша, сейчас надо уже уходить, а ты оставайся.

Первый раз за все время он назвал ее Сашей.

— Зачем тебе уходить? — огорченно спросила Александра Григорьевна.

— Мне необходимо быть на границе. Сегодня вечером над нашей территорией летал чужой самолет.

Слово, «чужой» Усов подчеркнул жестко, как бы придавая ему особое значение.

— Как чужой? — спросила она.

— Обыкновенно… чужой, — значит, не наш… В данном случае германский, с фашистской свастикой. Летал, должно быть, фотографировал…

— Он же не имеет права! Что же это значит? — растерянно прошептала Александра Григорьевна.

— Ясно, что не имеет права. Но это же фашисты! А они, как известно, с правами и законами не считаются…

Усов прошелся из угла в угол. Остановившись перед Шурой, он вдруг резко выпрямился и, подняв голову, громко проговорил:

— Понимаешь, на крыльях желтые кресты и змеиная свастика на хвосте! У меня зарябило в глазах! Казалось, что там переплелись две желтые кобры, высунули кончики жала и готовятся ужалить. Стрелять хотелось! Пришить бы их, как, бывало, в поле я железными вилами пришивал к земле гадюку! А мы стояли с Шариповым и молчали. Пограничники то на самолет, то на нас с удивлением смотрели. А стрелять было нельзя, к провокациям надо с выдержкой относиться…

— Ты подумай, какая наглость! — хрустнув пальцами, сказала Александра Григорьевна.

— Вот именно, наглость, — горячо согласился с ней Усов. — Уходить тебе уже поздно. Здесь располагайся. Отдыхай, не думай ни о чем дурном…

— Ты уже собираешься?

— Да. Утром вернусь.

— Значит, ты… на всю ночь?

— Ночь теперь короткая…

Усов нагнулся к ней, взял осторожно за голову, несколько раз поцеловал и быстро пошел к порогу.

Рано утром в комнату ворвался первый солнечный луч и пощекотал девушке разрумяненное сном лицо. Она открыла глаза. Скомканное одеяло валялось в ногах. Шура потянула его на себя, но, повернув голову, неожиданно увидела склоненную над столом фигуру Усова. Он что-то быстро писал, останавливался, потирал щеку и снова продолжал писать.

Взглянув на свои обнаженные ноги, Шура почувствовала, как вспыхнуло ее лицо, и зажмурила глаза. Закутавшись с головой, она прислушивалась к трепету своего сердца, к скрипу пера, к шелесту бумаги. Потом услышала, как Усов зашуршал спичками, закурил и осторожно, видимо, боясь разбудить ее, встал и открыл окно. Она представила себе, как хлынул сейчас в комнату свежий воздух, и ей вдруг стало душно под одеялом и радостно, что она находится здесь, в этой комнате. Чуть приподняв одеяло, она глубоко вдохнула прохладный утренний воздух и протяжно, словно издалека, спросила: