Страница 17 из 102
— Ну что ж, что вместе были. Я старший наряда, значит, за все ответственный. А тебе что? Ты молодой боец. Вызвал тебя начальник, пропесочил — и концы в воду. А мне, брат, выдирай на голове чуприну. Что я домой напишу? Переведен в другую часть? А за что, дорогой товарищ Сорока, вы удостоились такой чести? И как еще там примут голубчика? Ну, скажут, куда нам такого спихнуть? Валяй каждый день на кухне барабулю чисть, бачки выскребай, в казарме пол натирай… Таковский! Да разве, скажут, можно ему, разгильдяю, после этого какой-нибудь пост доверить? И не посмотрят, что у Сороки два поощрения было. Возьмут да еще и в газете какой-нибудь пропечатают. Сраму для меня будет на всю страну. В колхоз и глаз не кажи. Там у нас такие девчата, засмеют и до дыр пальцами затыкают. Хана мне, Юдичев! Варвара на такого и глядеть не захочет. Если бы, начальник заставы, товарищ Усов, вы знали, что со мной зробили. Э-эх!
Сорока сел на койку и опустил голову. Однако он глубоко ошибался, думая, что начальник заставы не знал о его положении. О переписке с бригадиршей знала вся застава. Не раз Сорока в приливе нежных чувств читал вслух письма и показывал фотокарточки. Усов вполне сознательно объявил ему свое решение, заранее зная, какое оно будет иметь воздействие. Весть о том, что Сороку отсылают с заставы, быстро разлетелась по всей казарме.
— Ты к политруку сходи, — посоветовал повар Чубаров.
— А зачем ему ходить к политруку? — вмешался Бражников.
На заставу Бражников прибыл недавно из госпиталя и имел медаль «За отвагу», полученную в боях за Халхин-Гол. Несмотря на короткий срок пребывания на заставе, он был назначен командиром отделения и всей своей степенностью бывалого сибиряка, разумностью суждений и строгой дисциплинированностью быстро завоевал всеобщее уважение.
— К политруку ходить нечего и не положено это по уставу. Раз начальник заставы принял решение, значит, он нашел нужным его принять. Товарищ Сорока комсомолец, так мы обсудим его поступок на комсомольском собрании и тоже примем решение. Пригласим начальника заставы, и он нам как член партии выскажет свои соображения и объяснит, почему решил так, а нам всем полезно будет послушать и каждому подумать, как лучше нести службу.
Слова Бражникова произвели на Сороку угнетающее впечатление. Он только сейчас почувствовал, что приказ начальника — одно, а обсуждение его проступка на комсомольском собрании — совсем другое. По существу, это будет товарищеский суд.
Целый день Сорока ходил как в воду опущенный, не зная, куда девать оставшееся до собрания время. Его неудержимо тянуло сходить к политруку, поговорить по душам. Несколько раз Сорока подходил к квартире Шарипова, смущенно поглядывал на дверь, но каждый раз уходил обратно. При последней попытке он неожиданно столкнулся с Клавдией Федоровной почти у самого крыльца и в замешательстве спросил:
— Дома товарищ Шарипов?
— Дома. Заходите, — доброжелательно и просто ответила Клавдия Федоровна.
Отступать теперь было уже неудобно. Сорока вошел. Шарипов в одной майке стоял посреди комнаты и, держа в руках гимнастерку, говорил:
— Тут, Оленька, пуговица держится на одной ниточке, надо ее перешить. Принеси-ка мне иголочку с ниткой, и мы сейчас прикрепим ее.
— Папа, отдай мне свою гимнастерку, я сама пришью пуговичку, сказала Оля.
— Ты, Оленька, не сумеешь.
— Нет, сумею. Я своей кукле Маше сама платье сшила. Дай, папочка, я пришью. Ну, дай! Вот посмотришь, как я крепко пришью.
Сорока, поздоровавшись, сказал:
— Очень извиняюсь, товарищ политрук. Мне нужно с вами поговорить по личному вопросу.
— Говорите, товарищ Сорока. Я слушаю. — Шарипова не удивило появление бойца. О решении Усова он знал и ждал, что Сорока сам заговорит о своем деле при первом удобном случае.
— Мне бы наедине хотелось с вами поговорить, товарищ политрук, смущенно проговорил Сорока.
— Можно и наедине… Выйдем!
Шарипов отдал дочери гимнастерку и вместе с Сорокой вышел во двор.
Оставшись одна, Оля достала из комода ножницы, отрезала едва державшуюся пуговицу, полюбовавшись ею, положила на стол и, отойдя к окну, стала вдевать в игольное ушко нитку. Нитка не сразу влезла в крошечное отверстие. Пришлось кончик намочить, скрутить пальчиками, и, когда после многих усилий нитка наконец влезла в ушко, Оля, торжествуя, обернулась к столу. Но пуговицы на месте уже не было. Около комода стоял Слава. Завладев золотой пуговицей, он примерял ее к своей рубашке.
— Зачем ты взял пуговицу? — строго спросила Оля.
— Это не твоя пуговица, — не обращая ни малейшего внимания на ее строгий тон, ответил Слава и на всякий случай, зная характер Оли, зажал пуговицу в кулачок.
— Я только что положила пуговицу вот на это местечко, а ты ее схватил. Сейчас же отдай!
— А я не отдам, — заявил Слава, бочком направляясь к двери. Но Оля это заметила, и путь к бегству был немедленно отрезан.
— Отдай пуговицу, я ее должна пришивать.
— Я сам буду пришивать! — крикнул Слава.
Оля бросилась отнимать пуговицу силой. Между братом и сестрой произошла потасовка. Когда Оля разжала Славин кулачок, пуговицы там не оказалось.
— Ты куда девал пуговицу?
— Не скажу, — упорствовал Слава.
— Ты ее забросил?
— Забросил.
Оля исползала весь пол, но пуговицы не нашла.
— Ты, может быть, проглотил ее?
— Проглотил. — Слава плутовски зажмурил глаза и показал пальчиком на свой рот.
— Ой какой глупый мальчишка! — Оля заглянула ему в рот, но и там пуговички не было. — Если проглотил, то умрешь!
— Ты сама глупая, и ты сама умрешь, — защищался Слава как умел.
Об этом происшествии было доложено Клавдии Федоровне. Слава признался, что пуговицу он не съел, а забросил. Он разводил ручонками, показывал пальцем во все углы, но пуговица так и не отыскалась.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Сцепив руки, согнувшись, Игнат Сорока сидел на кромке кирпичного фундамента и хмуро смотрел себе под ноги. Не отводя напряженно блестевших коричневых глаз от земли, он попросил Шарипова уделить ему несколько минут для беседы.
Вглядываясь в молодое осунувшееся лицо пограничника, Шарипов заметил резкую в нем перемену. Не было видно ни одной прежней лукавой черточки и нарочитого ухарства. Только изгибы плотно сжатых губ и упиравшийся в воротник гимнастерки кадык временами едва заметно вздрагивали, а в глазах то угасал, то вспыхивал вновь влажный блеск.
— О чем будем говорить, товарищ Сорока? — спросил Шарипов.
— Разве вы не знаете, товарищ политрук? — Сорока нервно вскочил, сунул ладонь под пряжку солдатского ремня, но, спохватившись, опустил руки по швам.
— Садись, поговорим спокойно. Ты вот в струнку тянешься, дисциплину показываешь, а не замечаешь, что я в майке, без фуражки… Побеседуем запросто, по-товарищески.
— Виноват, товарищ политрук, — вздохнув, проговорил Сорока и почувствовал, что с политруком разговор будет полегче, чем с начальником заставы. — Шутка сказать, решил отчислить!
По врожденной привычке, не удержавшись от занозистого словца, Игнат Сорока добавил:
— Виноватых всегда на скамью сажают… А меня товарищ лейтенант Усов зараз не хочет садить, а долой с заставы гонит. Лучше уже посадил бы суток на десять — и концы в воду!
— Значит, ты считаешь себя обиженным? — посматривая сбоку на строгое мрачноватое лицо Игната, спросил политрук.
— Тяжело мне уходить с заставы от своих товарищей! Тяжелее этого и придумать ничего нельзя…
— А когда ты на посту стоял, о товарищах своих думал? — спросил Шарипов. Его начал волновать этот разговор. Нравились и откровенность и переживания бойца. — Помнил о товарищах? — переспросил политрук. — О начальнике заставы тоже следовало подумать! Он первое лицо, которое несет ответственность за охрану границы, и за тебя, и за товарищей твоих перед нашей Родиной! Думал или нет?
Игнат подавленно молчал. Видно было, что тот напряженный тон, с каким задавал Шарипов вопросы, для Сороки был неожиданным и выдержать его стоило ему больших усилий. Разговор оказался вовсе не легким, как подумал вначале Игнат. Ему только теперь во всю полноту стало понятно значение своего проступка. Горькое раскаяние охватило его. Он опустил голову и медленно проговорил: