Страница 6 из 104
Поскольку больше не было смысла стараться предотвратить грозу, Кастор провел жену в самый первый ряд и гордо уселся, держа Марию за руку. Она не противилась. Она хранила полнейшее спокойствие, и лицо у нее было такое безмятежное, словно она была уверена — сегодня вечером ее имя ни разу не будет произнесено.
Поначалу так и вышло. Первым на «горячее» место усаживали, по традиции, кого-нибудь из бригадиров. Ведь продукция и производительность — тема номер один для любой сельскохозяйственной коммуны, как не крути. В этот вечер пришел черед Толстой Роды. Гневный голос помощника руководительницы назвал ее имя.
— Мелкинс Рода! — прогремел голос помощника. — Ты на два гектара отстаешь от планового задания. Как ты допустила подобное, учитывая, что пища — основа социализма?
Но Толстая Рода была тертым калачом. До тонкостей изучив искусство сидеть на «горячем» стуле, она поспешила вперед, к сцене, и уже на ходу начала критиковать себя.
— Я была слишком снисходительна к моей бригаде, — призналась она. — Я не справилась с руководством, не сумела организовать людей на добровольную работу, чтобы выполнить план. Вчера Мелкинс Кастор уклонился от дополнительных работ, и я закрыла на его проступок глаза, не попыталась разъяснить всю политическую важность… — В этом месте она вполне могла бы и остановиться. Кастор пришел в ярость. Какая подлость! Она принялась критиковать его, прекрасно сознавая, что последует немногим позднее. Вполне в стиле Толстой Роды.
Все прекрасно понимали, что самокритика Роды — не более, чем ритуал. Когда бригадирша закончила посыпать голову пеплом, ее отпустили с миром, взяв обещание усердно работать и учиться. И все.
Потом помощник властно взмахнул рукой и на сцену вынесли второй стул. И началось.
Обычно сеанс на «горячем» сиденье продолжался минут десять. Самые закоренелые преступники проводили на нем до часа, но это только в особых, безнадежных случаях, когда член коммуны совершал нечто, влекущее за собой изгнание из деревни или что-нибудь похожее. Но прошел час, а Кастор с Марией все сидели на сцене, и толпа, похоже, только-только вошла во вкус. Казалось, сказать свое веское слово стремился каждый из членов коллектива — и не только по поводу несанкционированной беременности. Кастору припомнили все, даже самые мелкие грехи.
— Зачем изучал ты китайский и астрофизику вместо какой-нибудь полезной для коллектива науки, например, почвоведения или бухгалтерского учета?
— Ты проявил тщеславие, Кастор, непростительную гордыню! Ты позабыл, где твое место!
— Ты дерзко разговаривал с инспектором народной полиции! Это наглость, Кастор!
— Ты подумал о том, что может случиться с деревней, если мы превысим уровень рождаемости? Хочешь, чтобы нас стерилизовали, как африканцев?
— Если бы ты был верным членом коллектива, если бы тебя волновала судьба коммуны, ты не просил бы о переводе в обсерваторию!
— Гордыня, Кастор! Гордыня и тщеславие! Учись быть скромнее!
И так постоянно — Кастор такой, Кастор сякой. А как насчет Марии, из-за которой и возникли все неприятности? Кастор, крепко сжав зубы, пылающим взором окинул полукруг гневно обвиняющих его товарищей. Ведь именно Мария решила, что если случилась беременность, то пусть ребенок родится. Кастор всего-навсего согласился с ней, не более. Разве он виноват, что прошло полгода их семейной жизни, и все равно, каждый вечер он жаждет ее тела? Как поступить? Ответить на обвинения? Свалить вину на Марию? Предаться самокритике и последовать примеру Толстой Роды? На это он не пойдет, гордость не позволит. Да, у него есть собственная гордость, он самолюбив, может быть, дерзок, но в любой случае, он будет сидеть сцепив зубы, и пусть говорят, все что им придет в голову. Ему захотелось дотронуться до Марии. Жаль, что стулья поставили на некотором расстоянии друг от друга. Ему так хотелось взять руку Марии в свою, успокоить ее — или себя, что ближе к истине. Мария, похоже, в утешениях не нуждалась. Сложив руки на коленях, она сидела тихонько и взгляд ее был безмятежен.
Наконец помощник руководительницы звонко хлопнул в ладоши, — ему нужен был микрофон, и автоматическая поисковая система развернула микрофон в его сторону. Он сказал:
— Говори же, Кастор! Что ответишь ты на справедливый гнев твоих товарищей?
Кастор скрипнул зубами, потом сказал сердито:
— Я был неправ. Я не выполнил своих обязанностей перед народом.
— И все? — не отпускал его помощник. Кастор молчал: не в силах был заставить себя говорить. — И что еще? — продолжал безжалостно помощник. — Как насчет беременности? Разве это не твоя вина? Какие шаги ты намерен предпринять?
Кастор, взбешенный, открыл рот, хотя сам не знал, что сейчас скажет. Но ничего не успел произнести. Мария хлопнула в ладоши, привлекая внимание микрофона, и спокойно, внятно, сказала:
— Кастору об этом сказать нечего.
Помощник изумленно уставился на нее, позабыв закрыть рот. Несколько секунд он так и стоял с отвисшей челюстью, потом пришел в себя и пробормотал:
— Что? Что ты сказала?
— Я сказала, что решение принимал не он. Я развожусь с Кастором. Я подала заявление на развод, и решение вступит в силу в течение двадцати четырех часов, если Кастор не опротестует его.
— Протестую! — прохрипел Кастор, к которому вернулся дар речи.
— Не нужно, — спокойно сказала она, повернувшись к нему лицом. — Не стоит, потому что я никогда не соглашусь на аборт. И еще. Я подала заявление о переводе. Я добровольно уезжаю в зерновой коллектив, в прерии. Они освобождены от норм рождаемости. Меня приняли.
Она улыбнулась Кастору, потом улыбнулась вдруг притихшему залу.
— Так что сами видите, — сказала она в заключение, — больше об этом нечего говорить.
В самом деле, все уже было сказано.
Все было сказано, хотя Кастор провел бессонную ночь, собирая жену в дорогу. Он то плакал, то начинал спорить, то умолял ее передумать, и, наконец, посадил жену в автобус, идущий в Саскатчеван. Мария тоже не спала всю ночь, и ей тоже пришлось пролить немало слез, но к тому времени, когда, рыча мотором, подкатил автобус, она улыбалась.
— Ты по-прежнему очень дорог мне, Кастор, — сообщила она. — И я пришлю тебе карточку нашего ребенка.
— Мария, Мария! — простонал он. Потом сделал последнюю отчаянную попытку: — Подожди до завтра! Мы уедем вместе!
Она грустно покачала головой.
— Не могу. К тому же, — заметила она, — тебя должны вызвать в суд, тебе нельзя уезжать из деревни. — Она поднялась на ступеньку автобуса, наклонилась, чтобы поцеловать его на прощанье. — И по правде говоря, ты ведь на самом деле совсем не хочешь уезжать, верно?
3
Повестка в суд пришла через шесть дней. За это время Кастор успел раз сто принять окончательное решение относительно Марии и раз сто передумать. И все решения были разные. В результате он не предпринял ничего. Мария для него потеряна. Она разбила его сердце. Кастор превратился в растерянного, утратившего почву под ногами человека. Рана болела, и болела сильно. Но с другой стороны, решил он, если она так легко с ним рассталась из-за такого пустяка, как еще неродившийся ребенок, то… почему бы и нет? Пусть живет, как ей нравится.
Пользы от него в эти шесть дней было мало. Помощник руководительницы не преминул прямо ему сказать об этом, а потом, уже по-человечески, нормальным тоном, добавил:
— Стереги карманы, родич Кастор, и не задерживайся в городе надолго. Да, кстати, если подвернется случай, купи мне шоколадных батончиков, знаешь, такие, с мятной помадкой… в чем дело?
— Вот в чем! — проворчал Кастор, помахав перед носом помощника билетами. Китайцы-хань, правительственные чиновники и лица, едущие по делам государственной надобности, имели право воспользоваться воздушным транспортом. Это известно каждому. Но помощник только расхохотался в ответ на претензии Кастора.
— Государственное дело?! Ты всего-навсего свидетель, а не выдающийся партиец! Поедешь в Новый Орлеан, расскажешь, как было дело и — назад. Не забудь купить шоколадки, прошу тебя. А государственное дело, родич Кастор, — оно здесь, в коллективе. И кем, по-твоему, я тебя заменю, а? Кто вместо тебя работать будет? В общем, езжай автобусом и не слишком себе воображай.