Страница 75 из 77
Данила как встал на колени, так всё время и стоял. Лишь спросил:
– В чужих краях довелось быть?
– В цирке он работал. – Ответил уморившийся молчать Распутин. Подобрал соскользавшие наземь полы своей богатой шубы.
– И цирк – не позор, коли с душой дело делать. Как в писании сказано: «Всё, что может рука твоя делать, по силам делай». – Данила пристально поглядел на Распутина, будто только увидел. – Это ты и есть?
– Слыхал, небось, сколь небылиц про меня насочиняли?
– И звону пустого много, и ты, брат, не без греха. – Данила, кривясь от боли, облокотился о приступку печки.
– Верно сказал – несусветный я грешник, – ответил спокойно Распутин. – Вон намедни Грише жалился: душа к Богу рвётся, а тело страстями норовит упиться. Больно так-то жить.
– Постом и молитвой смиряй страсти-то. Не потакай сатане.
– Легко тебе тут в затворе поучать, – полыхнул глазами на старца Распутин. – Аристократия на меня прёт, как рыба в нерест. Все со своими болячками, заманухами. Норовят по мне, как по лестнице, повыше залезть. А я кто? Крестьянин. Сто раз от соблазна откажусь, а на сто первый уломают. Гуляю с ними в ресторациях, пляшу, сатану тешу. Утром очнусь, свет белый не мил… А они уже в приёмной сидят, ждут…
– В тишине и уповании крепость ваша, сказано, а ты суетишься, толчёшься. Уезжай от греха домой – вот тебе мой сказ, – глядя снизу вверх, проговорил старец.
– Столыпин гонит, ты с ним в одно слово. Уеду, шкура цела останется. А за народушко кто вступится? Аристократия спит и видит войну и папу к ней толкает недуром. Великий князь Николай санитарные поезда уж приготовил, раненых возить. Заграница норовит царя с фердинандами рассорить. Начнись война с германцем, сколь народушку безвинно положат!.. В этот раз я у государя и в ногах валялся и всяко отговаривал, насилу согласился не воевать. Князь Николай грозился меня за это повесить.
– На все воля Божья, – лицо старца исказилось болью. – Государь менее ли твоего за народ радеет?.. Тяжек его крест, а ты его еще больше отягощаешь. Гриша чувствовал, как от долгого сиденья на чурбачке заломило поясницу, но боялся пошевелиться. Весь этот разговор он воспринимал больше глазами, чем слухом. По лицу Данилы, будто опрокинутому в незримые далёкие видения, пробегали тёмные всполохи. От них костяное лицо старца делалось то почти чёрным, то белело подобно снегу. Сердце Григория окатило страхом.
Распутин упорствовал. Данила ругал его, винил в гордыне. Расставались крепко недовольные друг другом. У порога старец земно поклонился Распутину. Тот побледнел и молча вышел из кельи. Степка обхватил Григория поперёк, спустил с крылечка. В морозном воздухе густо пахло горелым.
Дым из трубы кельи закручивался вниз под стену. Гриша догадался: при разговоре в келье наплывы дыма загораживали оконце и оттого лицо старца то жутко чернело, то белело. Распутин шёл впереди по двору, отпугивая кур полами волочившейся по снегу шубы. Всё также недвижно сидели на чурбачке заиневшие соколы.
За зиму Гриша написал несколько заказанных ему богатыми петербуржцами портретов. Еще раньше он поделился со старцем замыслом построить и расписать в Селезнёвке церковь. Тот несказанно обрадовался: «Твой талант и разум благочестия, Гриша, от Духа. Твой Дух – сила чистая и святая. И ты пишешь этой силой и приносишь плод во сто крат…».
Григорию платили хорошо. Легко и быстро он написал портрет фрейлины императрицы Анны Вырубовой. В нём долго жило очарование детской наивностью и пугающей доверчивостью этой прекрасной волоокой женщины.
Всё шло ровно, чинно, пока не взялся писать портрет Андроникова. Молодой двадцативосьмилетний князь, глазастый, нервный в движениях, узнав, что Журавин писал портрет государя, повис на Григории репьём. На первых порах князь он представился Журавину человеком благочестивым и набожным. При первой встрече показал в покоях молельную комнату, уставленную прекрасными иконами. Горели свечи, лампады. Витал дух ладана.
Григорий взялся делать наброски. Чем больше он вглядывался в князя, изображал на листе его лицо, глаза, тем гуще копилась в нём неприязнь к нему. Мысленно он укорял себя, молился. Однажды, приехав утром на сеанс позирования, сидел в зале в ожидании хозяина дома. Стёпка прилаживал столик, раскладывал карандаши, бумагу. И тут за дверью молельной комнаты, смежной со спальней князя, послышались голоса, хихиканье. Скоро в залу выскочил красный, как рак, смазливый малый лет восемнадцати в халате на голое тело, стрельнул крашеными глазами, попятился за дверь. Григория всего жаром окинуло. Велел Стёпке собрать все причиндалы, и они уехали.
Распутин одобрил: «Гнилушка этот князь. Влез ко мне в доверие. Пожертвование детскому приюту сделал… А душа гнилым пороком попорчена. Вот только что узнал – князь этот, Андроников, подкупал царских курьеров, развозивших указы о назначениях директоров департаментов, министров. И рассылал этим лицам наперёд поздравления. Весу себе прибавлял. И моим знакомством кичится. Заявится ещё раз, выгоню в тычки…».
После этого случая Григорий заторопился было в Селезнёвку, но простудился и слёг. Открылось двустороннее воспаление лёгких. Мучил кашель. День ото дня делалось всё хуже. В глазах всё дрожало, зыбилось, уплывало. То метался в жару, мокрый, как из бани, то стучал зубами от озноба. Стёпка в испуге сваливал на него пальто и шубы. Сам спал на полу около его кровати. Стоило Грише заворочаться или охнуть, подхватывался, зажигал свет, склонялся над больным. День на третий, ослушавшись Журавина никому ничего не говорить, сбегал к Распутину. Григорий Ефимович, бросив все дела, явился тем же часом. Долго сидел у изголовья, прикладывал ладонь к горячему мокрому лбу больного.
– Горе на земле, Гриша, – радость на небе, – тихо и проникновенно говорил он. – За что радость на небе? За скорби и молитвы… И за болезнь молись, родный мой. Страданье – с Богом беседа. Скорби ведут к истинной любви. Болеешь – значит не оставляет тебя Господь своею милостью. Ослабнет тело, укрепишься духом…
Голос Распутина будто относило ветром, ладонь его разрасталась, оборачивалась ладьёй, и Гриша уплывал в сон. Из всех этих высказываний, будто из прядей, сплеталась значимая для всей его будущей жизни мысль, радовала.
К ночи жар опять усиливался. Лицо лизали багровые языки пламени, прячась от них, Гриша утыкался лбом в подушку. Пламя перекидывалось на всё тело, жгло… Из огня вдруг вываливалась толпа мужиков с кольями и вилами. Пегая Борода хлестал Григория по щекам. На четвереньках, по-звериному, гонялся за цыганёнком, валил наземь, грыз ему голову…
Брёл навстречу распухший, сизый, с кровяными глазами пьяный Филяка. По голове его, по плечам метались, голохвостые огненные зверьки.
Волок в тёмные заросли голое женское тело со вздувшимся животом купец Зарубин. Оглядывался, закапывал его в палую листву, паутиной блестели на бороде слюни…
Похожее на вепря чудовище с чёрной гривой кралось со спины к лысоватому человеку в золочёном мундире. Григорий узнал в чудовище Карова-Квашнина. Ещё шаг-другой, и он бросится, утопит клыки в золочёном мундире.
Гриша закричал во сне, чтобы тот, в мундире, обернулся…
Стёпка, получивший указание: «если закричу, сразу толкай», будил. Испив воды, Григорий долго лежал с открытыми глазами, раздавленный виденьями. «Ладно бы во сне, наяву в миру вершится хаос, людскими поступками правит зверь, – думал он. – И когда зверь каждого человека сливается в общего зверя, как тогда на Ходынке, он пожирает самих людей: ту старуху, мужика в новых лаптях… Стремится к хаосу, кровавой смуте… И всё для плоти, пленённой грехом, убивающей, жрущей домашних животных, зверей, птиц… Услаждающий себя страстями человек обращается в их раба. Кто может противостоять звериному царству? Что сделать, чтобы сломить господство зверя и освободить человека?».
И вдруг, как зримый ответ на страшный сон, в памяти воссияла икона «О Тебе радуется, Благодатная, всякая тварь». Григорий вспомнил её так явственно, будто увидел перед собой. На заднем её плане во всю ширину доски возносится тёмно-синими звёздными куполами к самому престолу Всевышнего храм. На переднем же «сердце милующее» – Божья Матерь с предвечным Младенцем.