Страница 5 из 77
…Долго растекались по селу далеко слышные в ночи голоса. Обсуждали, дивились. Били за околицей в просе мокрые от росы перепела. Кралась на их песню голодная лисица.
Отец Василий затеплил свечу. Воткнул в солонку на столе. Отсветы тускло расплеснулись по бревенчатым стенам избы. Взблеснул в святом углу серебряный оклад иконы Христа Спасителя.
Священник достал большую, с задравшимися уголками тетрадь в коленкоровом переплёте. На титульном листе крупно его рукой было написано «Дневник с поля брани». Притулился к столу. Обмакнул в пузырёк с чернилами перо и принялся писать:
«…Несть числа коварству и всяческим искушениям падшего ангела. Так и вызывает он меня на брань за ангельскую душу моего крёстного сына, желая погубить её. А я, окаянне человече, не окормляю Гришатку, как надобно. Помню, как Никифор и Арина пришли в церковь и топтались в притворе, будто виноватые. Стыдились, что калеку выродили. Просили окрестить. Мне как ангел на ушко шепнул: «Твоё», – и сердце радостью загорелось. Вызвался я в крестные отцы дитю убогому. Господь привёл вспомнить, как на исповеди раба Божья Устинья, в просторечии Кондылиха, покаялась. Когда она в бане приняла на руки новорождённого и узрела у него нехватку рук и ног, огненный глаз из-под печи внушал сунуть младенца в лохань с водой, как топят слепых котят. Из жалости и родителям в облегченье… И она, было, поддалась этому дьявольскому внушению, но Господь не попустил. Надоумил бросить под каменку ковшик воды из лохани, где обмывала новорождённого. Взвился пепел и камни с каменки попадали. И, будто бы люди видели, встал над баней огненный столб и рассыпался искрами.
Вспомнил я об этом после нынешнего случая во дворе Журавиных… И ясно мне сделалось, что сатана идёт за Гришаткой следом с бесами, как вожак стаи волчцев за агнецом. Когда там, на склоне, провидением Господним орёл подхватил и спас убогонького, сатана всё исказил и перемешал, возжёг в Никифоре злобу на птицу… Понуждал убить орла, спасшего его сына от смерти. Когда этот выверт не удался, лукавый измыслил ещё более хитрое злодеяние.
…А в исполнители своего кровавого замысла определил уловленного в сети пьянобесия Филяку Ямкина. И, как убийца, чтобы его не узнали, надевает чужую одёжу, так и сатана вселился в филякино тело, дабы свершить злодеяние чужими руками. Там, у порога сарая, я видел перед своим лицом филякины глаза, сверкавшие сатанинской злобой. Изо рта его извергался горелый смрад. И когда он занёс над моей головой топор, я обмер от страха. Гришаткин крик: «Филяка, я тебя не боюсь!» – прозвучал как Божье наущение. Я очнулся от столбняка и успел уклониться от удара, – отец Василий потрогал рассечённую щепой щёку, продолжил. – Хорош был бы! Знак. Уязвление мне, маловеру грешному. На глазах у крестника кувыркался бы, как петух с отрубленной головой. Слава Богу, обошлось. Мне, как духовному отцу, пора вооружать своего сына на духовную брань с бесами. Ибо крест его жизненный зело тяжек. И так легко возроптать на Творца, к радости лукавого… На дощечке зубами срисовал птицу о двух головах. Я бы и рукой так не сумел… Вот дар Божий в нём и проснулся…».
…Истекал огарок свечи на соль, а отец Василий всё писал свои хроники брани со злом: «И если бесы с мерзкими харями, горящими зенками, клыками и копытами, хвостами делаются видимыми, а потом опять уходят в невидимость, – значит ли это, что они, все эти хари, клыки, копыта и хвосты сваливают в кучу, как карнавальные костюмы, а сами делаются бестелесными духами? Скорее всего, они рассеяны в эфире, как споры чумы по пустыне. Люди живут и не заражаются. Но стоит возникнуть благоприятным условиям, и тотчас семена чумы прорастают и губят тысячи и тысячи людей. Не так ли и бесы? Они ничтожны и бессильны, как сухое семя, до тех пор, пока люди не оживят их приступами злобы, завистью, похотью, алчностью, страстями… И тогда они являются и будят в душе человеческой зверя. Ангелы закрывают свои светозарные лики крылами и плачут… Как укрепить юную душу Гришатки на внутреннюю брань с бесовским семенем?». Свеча, догорая, трещала, глаза слипались.
…Дожди смыли с забытой липовой дощечки нарисованного Гришаткой орла. А сам двуглавый, с зажившим плечом, выпущенный Никифором с погребки, как и раньше, кружил над поймой. Завидев людей, уходил под облака. Мятежный Филяка валялся в ногах у отца Василия, с маху бил лбом о землю, оставляя округлые ямки, всё просил прощения.
Лето ушло в август. Жара, сушь. В полдень улицы села пустынны, будто ночью. Завихрится вдруг в знойном воздухе пыльный смерч и пойдёт плясать по дороге. Говорят, если в землю, где он завивается, нож воткнуть – кровь потечёт… Вся трава в степи высохла, сделалась жёсткой, как проволока. Коровы не наедаются, на мордах из глаз чёрные потёки. Вечером из стада домой рысью бегут. Пьют, пьют и напиться не могут. Раскалённая степь, будто печь, веет на скотину и на людей сухим жаром. Земля змеится трещинами. Сушь стра-шучая. Спаси Бог, искра какая, в одночасье село огнём схватится…
Но внял Господь молитвам отца Василия и его прихожан. На закате стало за речкой погромыхивать. Сделалось темно. Стеной обвалился ливень. И люди, и скот подставляли себя под благодатные струи. Голуби, воробьи не прятались по застрехам, а хохлились, мокли под дождём. Светило солнце, и оттого казалось, что меж небом и землёй ткутся светозарные нити. Отец Василий спустился с крыльца, босой, с непокрытой головой, пал в мокрую траву на колени, молился. Слёзы радости мешались с дождём.
Стоило ливню поутихнуть, как повыкатилась на улицу голоногая ребятня. Будто жеребята, табунками носились по лужинам в тучах брызг.
Афонька разогнался мерить лужи с Гришаткой на закорках. Но оскользнулся и сел вместе со своим всадником в ямину, всем на смех. Оставил мокрого братца возле ворот, увихрился на Косое озеро на другой конец села. Гришатка, мокрый, в прилипшей к телу одежонке, тянулся глазами за пузырившейся от бега голубенькой афониной рубашонкой. Блестела в закатных лучах трава. Дневной жар выходил из земли лёгким паром. Белая кошка, сторожась, перешла улицу, воробьи, завидя её, расчирикались во всю ивановскую. Дышалось легко и глубоко, как во сне. Гришатка глядел, как кошка, отражаясь в луже белым пятном, прокралась вдоль плетня и пропала в проулке. Солнце скрылось за вётлы.
Сделалось сумрачно. В окнах заколыхались красные язычки лучины. «Пить-пить, пить-пить, пить-пора, пить-пора, – летел с полей жалостный крик перепёлки. Гришатка ознобленно замирал, впитывая в себя вечерние звуки. Вот мимо, не заметив его, промотнулся Афонька. Прошлёпал мокрыми пятками по крыльцу. Хлопнула дверь. Тёплая, напоенная дождём ночь мягко накрыла Гришатку. Он один, совсем один… Но опять хлопнула дверь, быстрые шаги: «Господи, замёрзнешь ведь…». И самые ласковые в подлунном мире руки обнимают его, он чувствует частые толчки материнского сердца. Маленькое тельце содрогается в рыданиях.
– Бедненький мой…. Все его бросили. Напужался…
– Ничо я не испужался!
– А чо плачешь?
– Перепёлку жалко.
– Чо их жалеть. Вон их сколь, всю ночь в овсах пересвистываются…
– Дед Никиша говорил, у них крылья от росы мокнут, лететь не могут. Их лисы ловят…
– Сам он их сетью ловит, твой дед… Культышечки-то как ледяные…
Дождь – всем передышка. Крестьяне ждут, пока провянет земля. Ребятня стрижами расселась на тёплой от утреннего солнца завалинке у избы. Жмутся на свежем ветерке, плануют, куда податься, пока родители не хватились привязать к домашним заботам.
– Айда, ребя, на Сомовью яму раков доставать, – позвал рыжий большак Петруха Корнюхин. – Там в кручах норей несчётно. Как коряги, здоровенные… На костре пожарим.
– А спички?
– Кресалом огонь выбьем. У нас под камнем спрятано.
– На яме ключи ледяные, ноги судорогой сведёт, – вставил не в строку лыко Афонька Журавин. – Волобуев работник там на Пасху вместе с жеребцом утоп.