Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 150



— Ах!.. Я так испугалась! Я очень нервная! — сказала кокетливо Ляля.

— Можно узнать — чего?

Голос так и проливается теплою сладостью. Улыбнулась доверчиво Ляля.

— Я, знаете… Как наяву, увидела вдруг сражение… Стрельба, и люди падают. Очень страшно!

Незнакомец усмехнулся.

— Позвольте вас домой? Время — война, развал! Уверен, не сочтете?

И внезапно, почувствовав доверие, продела Ляля руку свою в подставленный калачиком локоть.

Но спросила осторожно:

— Вы кто?

— Позвольте представиться? Жорж Арнольдович Шныркин, единственный представитель шоколада «Гала-Петер» в России!

— О, как хорошо! — сказала повеселевшая Ляля. — Вот если бы Коля знал!

— Кто Коля, позвольте узнать?

— Мой жених… Он на фронте! — строго, со вздохом ответила Ляля и добавила: — Он страшно любит шоколад и… я тоже.

— Вы, шоколад? All right! Строю вам шоколадную гору. Согласны?

— Согласна! Только я и Коле немножко отдам.

— Ясно!

Шла Ляля, опираясь на руку Жоржа Арнольдовича, и слушала в нежном волнении о шоколаде и думала:

«Какой счастливый!.. Сколько шоколаду — и все ему одному!»

У дома Шныркин простился. Ляля спала и видела во сне большую шоколадную гору, и она поднимается на гору, наверху стоит Жорж Арнольдович и манит ее шоколадкой с начинкой, а сзади ползет на гору и Коля, но обрывается, а Ляля хохочет и кричит:

— Не лезь, Колька! Все равно оборвешься! Это моя гора!

Утром приехал Жорж Арнольдович и привез Ляле чемодан шоколада.

За всю свою жизнь не ела Ляля столько шоколада и таких разных сортов.

С того дня ежевечерне заездил к Ляле, на пятый этаж, Жорж Арнольдович, и вот — в один день, обсасывая шоколад, сидя на диванчике рядом с Жоржем Арнольдовичем, вдруг почувствовала Ляля на губах своих не сладкую плитку, а крепкие губы Шныркина, и не удивилась, не рассердилась.

Только странно стало, что пахнут шныркинские губи «офицерским ванильным № 3».

Пока читал поручик Григорьев Коран, в углу блиндажа, приткнувшись к огарку, денщик Нифонт, мусоля карандаш, выводил на серой бумаге кривыми загогулинами письмо в деревню жене Агриппине.

Ерзал неслух карандаш в шишковатых корневищах пальцев, и загогулины растягивались и кривились к низу листа.

Писал Нифонт:

«И ишшо, наидражайшая супруга нашея, Арахвена Сидоровна, посылаю вам ницкий поклон и наше супружнее благоволение. И что отписываете вы мне нащет Мотьки, про то нами слыхано от Симена Старухина, как он приехадчи с маршевой ротой и усе изложивши изустно до доскональных подробностев. И прошу я вас, дорогая супруга Арахвена Сидоровна, скажите Мотьке, как она мне любимая есть сестра, не имея батюшки и матушки, то вдвойне дорога мому сердцу, и что я ей, суке голозадой, ноги из пуза повырываю, ежели она не уймется с австрияком по гумнам валяться. Потому, как австрияк, хотя может быть вопче, как и мы мужеска пола, со всем прибором, но только есть он человек трясогузный и неверный, а потому набить девку горазд, но чтоп иное прочее по мужеской части, то ничего. И ишшо спрашиваете вы меня, дражайшая супруга наша, Арахвена Сидоровна, как нащет замирения, то нам доподлинно неизвестно, тольки, как говорить, с весны, ежели у немецького короля отсохнет лева рука насовсем, то войне и крышка, потому у всех королей по две руки, а у немця одна, и этак ему будет несподручно. И ишшо на той неделе послал я вам и деткам нашим посылочку, и поклал в нее, опричь портянок и ликстрического фонарика, заграничного щиколаду. А етого щиколаду у нас в лавках чистые горы, и офицеры его жрут, скольки хотишь. А мой барин поручик Григорьев особливо. Скольки он за день етого щиколаду упирает — по арихметике не сосчитать. А тольки барин добрый и по морде не дерется, как иные прочие. Должно от щиколаду нутро мягчеет, потому в соседней роте, как у меня приятель в денщиках у капитана Тыркина, то капитан щиколад вовсе не ист, а по каждому пустяку норовит в зубы. И так што щиколад я для вас не покупал, а простите, узял у поручика из евоной пачки, бо все одно он не заметит. И с тем ницко кланяюсь и пребываю в полном благополучии, потому, должно, у нас к утру будет атака от немця, и многие помрут за веру православную. Кланяюсь вам ницко и сердешно лобызаю в сахарные вашии уста, а сани пока не продавайте, приеду починю.

Ваш любезный муж Нифонт Огурцов».

Корневища обмусолили круглую точку в конце, отложили карандаш и запихали письмо в конверт с нарисованной на нем кособокой пушкой. А под пушкой стих:

Запечатав конверт, Нифонт с любовью посмотрел на кособокую пушку и, выпятив толстые губы, начал было разбирать по складам надпись в углу:

— Ли-то-гра-хвия Во-робей-чика… — а не кончил…

Над блиндажом послышался тягучий нарастающий гул, и тотчас же глухо шатнулась земля, и в щели потолка посыпались комья.

Обитая войлоком дверь с грохотом распахнулась, и фельдфебель Перетригубы, с обледенелыми усами, крикнул:

— Ваш-бредь!.. Атака! Немцы вдуть!

Бросив липкий шоколадный огрызок и Коран, поручик Григорьев сорвал со стены бинокль и толкнул субалтерна:

— Веткин! Вставай! Атака!



Веткин схватился и захлопал испуганно глазами сонной совы под тенью рыжих ресниц.

Схватил полушубок, напялил и за командиром, по скользким запорошенным ступеням, закарабкался вверх.

Наверху промозглыми клещами охватила хлипкая мгла.

Поручик Григорьев быстро пробежал по ходу сообщения и вышел в окоп.

Вскоробленными, ни на что не похожими призраками стояли на стрелковой ступеньке, прижавшись к винтовкам, солдаты заскорузлой от снега и грязи цепью.

Ползал шипящий шепот:

— Прут, сволочи!

— Много?..

— Не видать пока. На нашу душу хватит!

— Вот те и отдых под воскресенье!

— Вась, а Вась! Послышь!.. Коли убьют, — отпиши родителям.

— Ладно… кады помрешь, — гады скажешь!

Только вчера попавший на пополнение мальчишка-костромич, окая, спрашивал бородатого соседа:

— Как же оно, тово, дяденька?.. Значит, тово?.. в людей стрелять?..

— А ты думал к им с канфетой навстречу?.. Они те угостят!.. Цель вернее, да в штаны не пусти, косопузый!

Поручик Григорьев встал на ступеньку и бровями прилип к металлу бинокля.

Сквозь слепую морозную муть, за дырами, надолбленными немецкими пушками, перед линией вражьих окопов серели летучие тени.

Росли, переползали, расплывались, вырезывались четче при вспышках разрывов.

Холодок сладкий, привычный, поднимающий волосы, прошел от пяток до макушки под серой папахой.

Тупо засосало под ложечкой.

Повернулся к Перетригубы и тихо сказал:

— Подпустить под самую проволоку и по свистку — пачками.

Перетригубы побежал по окопу налево, Веткин — направо, передавать приказание.

Поручик прошел к пулемету.

Схватив огромными лапами рукоятки «максима», большие пальцы на спуске, сидел пулеметчик в громадной туркменской папахе.

Поручик прижался рядом, смотря в узкую щелку.

Яснее и четче становились серые тени. Ползли, кувыркаясь тяжело в сугробах и черных дырах воронок.

Накапливались кучками, ближе и ближе.

Поручик Григорьев сунул в рот кончик свистка.

Тени, — уже видно было, что это люди, — сгрудились в проходах, вдруг поднялись и с нестройным криком и ревом:

— Хох!.. хох!.. — бегом к проволоке.

Задохнувшейся трелью прыснул свисток, и мгновенно сотни молотов грянули в крышу, а поручик Григорьев крикнул, не узнав своего голоса, во всю глотку:

— Ленту! — и закачался от грохота.

Тупая морда пулемета запрыгала в дикой натуге.

Немцы, спотыкаясь и падая, многие лицами вниз и навеки, на минутку замялись и отхлынули.