Страница 9 из 10
Двое портняжек, услышав слова девушки, вжались в ворох поношенных тряпок, которые перелицовывали, и сами прикинулись ветошью. Давно спившийся художник на нарах застонал и перевернулся на другой бок. Нищенка Клава, не торопясь смывавшая над кастрюлькой ужасные язвы со своих рук и щек (по утрам художник ей их рисовал, пользуясь коробкой театрального грима), перекрестилась и поспешно стала укладываться под рваную шерстяную шаль, заменявшую ей одеяло. Дед Корней с близнецами еще не вернулись с промысла – как миновали холода, они почти ежедневно ходили к вечерне на паперть трех близлежащих церквей.
– Как это порешила?! – обомлел Спиридон, вскочил с нар и едва не упал, позабыв, что деревянная нога его отстегнута и валяется на полу.
– Ножиком, обыкновенно, – объяснила Люба.
– За что ж ты его? – спросила, возбужденно блестя глазами, Агафья.
– Снасильничать хотел… Надо бы его прибрать, вытащить в переулок, что ли, мне самой никак. Пусть потом полиция разбирается. Да и Гришка Черный наверняка дознаваться станет, у него с Ноздрей планы были… Вам ведь тоже лишний раз светиться в участке ни к чему, я так понимаю?
– Спрашиваешь еще! – Спиридон потряс большой головой. – Ну эдакое же досадливое дело! Всегда знал: что-то в тебе, Люшка, не так… Но чтоб вот так, походя, девчонке живого человека зарезать…
– А как надо было, дядя Спиридон? – тускло спросила Люша. – Надо было дать ему, пьяному, натешиться?
Агафья вдруг схватила мужа за рукав:
– Не отвечай ей, Спиря, нипочем не отвечай! Ты глянь ей в глаз, она же нежить, чего хочешь сейчас сотворить может…
– Гм… Будет, Агафья! – откашлялся немного пришедший в себя Спиридон. Он жил на Хитровке уже лет десять, и его трудно было чем-нибудь вывести из равновесия. А если это все же происходило, то он, как игрушечный ванька-встанька, почти тут же возвращался в исходное положение. – Упокойничка мы приберем, конечно, но… Ты тепереча уходи от нас, Люшка! Насовсем уходи! Забирай манатки и вали! Порешит там тебя Гришка Черный за подельника или пожалеет-помилует – не наше это дело… А я тебя на своей фатере больше видеть решительно не желаю!
– И тебе, дядя Спиридон, того же, – сказала Люша. – Только зря ты разоряешься, я бы и так ушла. Мне с Гришкой объясняться не с руки. Он же не полиция, не так, так эдак дознается… И вот еще что: Атька с Ботькой покудова здесь будут. Если узнаю, что ты их или деда Корнея чем обидел, вернусь – и не жить тебе, дядя Спиридон. Это я, не подумай чего, не пугаю, просто предупредить хочу…
Спиридон, низко склонившись, пристегивал деревяшку. Руки у него дрожали. Розовая лысинка среди желтых редких волос напоминала тусклое солнышко. Агафья комкала концы платка и кусала губы. Ей явно хотелось говорить, скорее даже кричать, но она запрещала себе.
Люша спокойно увязывала в узелок какие-то вещи, сверху положила почти новую, неистрепанную тетрадь.
– Что ж, бывайте… Спиридон, спасибо за приют. Агафья, удачи тебе… Кстати, у Ноздри сапоги знатные, возьми на заметку. На Сухаревке рублей пять взять можно, никак не меньше.
Ушла.
– Совсем испортился мир, – задумчиво сказал Спиридон. – Разве так мы в деревне росли? А эти? Чего ж дальше-то ждать?
– Бога забыли, поэтому все, – поддакнула Агафья. – Бесы так и лезут… Так с покойником-то… Трофима глухонемого надо звать, сам не справишься. Полтину ему после дашь. И про сапоги, Спиря, не забудь…
Глава 5,
в которой Люша становится свидетельницей объяснения в любви, а Лев Петрович Осоргин безуспешно посещает Хитровку
В лиловом бреду изнемогала сирень.
Так вроде бы написал кто-то в журнале с картинками. Или я сама придумала – не знаю.
Но все точно – она изнемогает. Белые, розовые, фиолетовые, почти красные кисти с упругими точечками еще не раскрывшихся цветов на конце – среди гладких, сердечками, листьев виснут томно под собственной тяжестью. Вечером и перед ранним летним рассветом, когда на востоке торжествующим холодом светится одна желто-зеленая полоса, сирень пахнет так, что соловьи захлебываются и в обморок падают. Так Степка сказал – он будто бы собирал таких, сомлевших. Я ему верю. В цветущей напропалую сирени – своя музыка, в обиду соловьям. Я ее слышу и танцую сиреневый танец. Он медленный и тяжелый, как холодные кисти, напоенные росой. Его трудно танцевать – не каждый сумеет.
Я прячусь во влажной глубине сирени и вижу синеватый отблеск на своих руках и босых ногах. Кусты исполнены важности – это их дни. Весь остальной год на сирень никто не обращает внимания. Они стоят себе – пыльные или заснеженные, и никому нет дела. Цветение – их праздник, их ярмарка.
У Юлии тонкие и красивые руки. Она берет сиреневые гроздья в ладони и баюкает их, иногда приближая лицо и как будто целуя цветы. Александр идет рядом, и его шатает из стороны в сторону. Юлия показывает ему сирень, восхищается, сравнивает оттенки. Видит ли он цветы? Трудно сказать.
Юлия правильно оделась для этой прогулки. На ней белое платье с открытым воротом, голубые туфельки и синяя газовая косынка. Постепенно она украшает все это сиренью различных оттенков. На поясе – голубовато-лиловые цветы, почти в цвет Юлиных глаз. На высокой груди – глубокий розовый цвет, точно такой же, как влажные, что-то говорящие губы. В пепельных волосах – махровая белая кисть. Очень красиво.
В сиреневых кустах, там, где они спускаются к дороге, ведущей к конюшням и амбарам, есть укромная скамейка. Если на нее сесть, то в прогале между ветвями можно видеть поля, лес и озеро Удолье. На этой скамейке жарким летом любят обедать служащие конторы. Там всегда тень.
Юлия садится на скамейку, тщательно расправив белое платье. Теребит в тонких пальцах небольшую ветку с темно-фиолетовой кистью на конце. На ее лице играют синие искорки. Она похожа на большого усталого ночного мотылька, скрывшегося с наступлением дня от яркого солнца. Кажется даже, что над ее изящной головкой шевелятся длинные усики.
Александр внезапно опускается на колени и говорит, что он любит Юлию безумно, безумно, безумно… Он повторяет это слово столько раз, что я вижу отчетливо – он понятия не имеет о том, что такое безумие. Надо будет познакомить его с Филиппом, что ли…
Юлия молчит, но слушает внимательно и не пытается убежать. Если бы она была кошкой, то я бы сказала, что это хороший знак для Александра. Он, впрочем, ведет себя не как кот (если сразу по морде не цапнули, то за шкирятник и под себя!), а скорее как теленок – сначала целует цветы, которые Юлия держит в руках, потом ее кисти, узкое запястье, потом его губы медленно ползут вверх, к ее локтю… Если зазеваться, телята так же постепенно зажевывают фартук скотницы или подол моего платья. Юлия не зевает. Мне кажется, она размышляет о чем-то.
Но продолжать процесс, стоя на коленях, решительно невозможно. Александр сначала смешно вытягивает шею, потом мгновение сидит на корточках, потом встает и поднимает Юлию, осторожно взяв ее руками за локти. Они начинают целоваться. Юлия закрывает глаза, ресницы дрожат. Мотылек сложил крылья.
Я честно ждала. Ничего не происходило, только чуть слышно сопел Александр. Мне становится как-то тоскливо. Я вылезаю из куста, отряхиваю одну ногу об другую. Александр ничего не замечает, а Юлия открывает глаза и видит меня. Ну, если бы меня можно было, предположим, заморозить взглядом…
– Люба! Что ты здесь делаешь?! – восклицает Александр, после того как Юлия буквально отшвырнула его от себя.
– А вы чего? – спрашиваю я.
– Люба, я сейчас тебе все объясню, но ты должна… – начинает Александр, но Юлия обрывает его.
– Что ты ей объяснишь?! – шипит она. – Что ей вообще можно объяснить?!! Она же идиотка – это всякому, кроме тебя, видно с первого взгляда!!!