Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 40

Далее, те авторы, которые допускали действительность разочарования Бакунина, полагали все же, что для него писание «Исповеди» связано было с душевной мукой, с глубокими нравственными страданиями; иные из них даже говорили о падении Бакунина.

Евреинов ни с чем подобным не согласен-и просто потому, что он держится самого отрицательного взгляда на Бакунина как на моральный тип. Он не согласен с взглядом, что «Бакунин обладал «великой душой», непреклонным, гордым и благородным характером». Он тщательно подбирает все личные недостатки Бакунина, его легкомысленное отношение к деньгам, деспотизм, вмешательство в чужие дела, его поведение в Сибири, даже непочтительное отношение к родителям, у которых он однако не стыдился мол брать деньги (!), приводит отрицательные отзывы о нем Белинского и Герцена, его действия во время экспедиции Лапиньского, причем (возможно просто по невежеству) не удерживается от клеветы, его лукавство, дипломатическую изворотливость, актерство, пасование перед силой (?) — все для того, чтобы «отнести Бакунина к категории людей, моральный уровень которых невысок». А отсюда следует у него естественный вывод: «Я не вижу в «Исповеди» «падения», так как она не вызвала трагедии в душе Бакунина, а пробудила в нем лишь чувство игрока, готового сделать ловкий, ход».

И заключение Евреинова гласит: «Исповедь» и не падение, и не трагедия; она-плод спокойной мозговой работы человека, с удивительным мастерством сплетающего в один неразрывный клубок Dichtung und Wahrheit» (вымысел и правду).

Из зарубежных отзывов укажем еще на статью Яна Кухаржевского в краковском «Przeglad Wspolczesny» 1925, NoNo 42 и 43. Основываясь на «фактах» из истории русского революционного движения от декабристов до Б. Савинкова, Кухаржевский утверждает, что любовь к покаянию, стремление сжечь то, чему раньше поклонялся, жажда распластаться перед торжествующей силой — все это патологические, темные черты «русской души».

В пример он приводит Кельсиева и Ф. Достоевского. По мнению Кухаржевского Бакунин не был человеком веры в правду и в торжество морали; для него имела значение реальная сила, лишь с нею следовало считаться-все равно, имея ее за себя или против себя. Те же черты, которыми отличается «Исповедь», смесь правды с ловко преподнесенной ложью, встречаются и в других писаниях Бакунина. Уклонение от истины ради вернейшего достижения поставленной себе цели всегда было ему присуще. Создав себе ложное представление о Николае I, Бакунин пытался воздействовать на него в своих целях, в частности панславистских,— и ошибся.

Надежда Яффе в заметке об «Исповеди» в «Ежегоднике культуры и истории славян» («Jahrbucher fur Kultur und Geschichte der Slaven» 1927, N. F., Band III, Heft III, стр. 365 сл.) считает весьма вероятным, что «в крепостном заключении вся его (Бакунина) прошлая деятельность представлялась ему донкихотством». Она допускает, что «некоторая идейная общность между царем и революционером повидимому действительно существовала. Как видно из заметок Николая на полях, он разделял многие мысли Бакунина: его презрение к Западу, его преклонение перед славянами». Яффе думает, что некоторое раскаяние Бакунин серьезно испытывал после неудачи его революционных предприятий: «Разумеется, раскаяние Бакунина не было таким полным, его поклонение Николаю не было таким глубоким, как он старался это выразить, наверно в нем сильна была задняя мысль таким путем добиться своего освобождения». Но все же Николай по ее мнению остался «Исповедью» доволен, в доказательство чего она приводит апокрифические слова его, сообщаемые Герценом, что Бакунин мол— хороший и честный малый, но что его надобно держать взаперти. Касаясь прошения Бакунина о помиловании от 14 февраля 1857 г., Яффе замечает, что это «письмо еще в сильнейшей степени, чем «Исповедь», разрушает легенду о твердости бакунинского характера».

Пометки Николая I — Текст курсивом в скобках, относится к выделенному тексту — смотри предисловие («....Николай I по-видимому читал рукопись довольно внимательно. Об этом свидетельствует множество пометок, которыми испещрен переписанный для него экземпляр. Все эти пометки мы здесь воспроизводим, стараясь по мере возможности точно соблюсти их место и характер....»)

X 25 _ смотри No коментария в конце (ldn-knigi)

ИСПОВЕДЬ 

[Июль-начало августа 1851 года. Петропавловская крепость.]

Ваше императорское величество,

всемилостивейший государь!

Когда меня везли из Австрии в Россию, зная строгость русских законов, зная Вашу непреоборимую ненависть ко всему, что только похоже на непослушание, не говоря уже о явном бунте против воли Вашего императорского величества, зная также всю тяжесть моих преступлений, которых не имел ни надежды, ни даже намерения утаить или умалить перед судом, я сказал себе, что мне остается только одно — терпеть до конца, и просил у бога Силы для того.

Чтобы выпить достойно и без подлой слабости горькую чашу, мною же самим уготованную. Я знал, что, лишенный дворянства тому назад несколько лет приговором правительствующего сената и указом Вашего императорского величества, я мог быть законно подвержен телесному наказанию, и, ожидая худшего, надеялся только на одну смерть как на скорую избавительницу от всех мук и от всех испытаний.

Не могу выразить, государь, как я был поражен, глубоко тронут благородным, человеческим, снисходительным обхождением, встретившим меня при самом моем въезде на русскую границу! Я ожидал другой встречи. Что я увидел, услышал, все, что испытал «продолжение целой дороги от Царства Польского до Петропавловской крепости, было так противно моим боязненным ожиданиям, стояло в таком противоречии со всем тем, что я сам по слухам и думал и говорил и писал о жестокости русского правительства, что я, в первый раз усумнившись в истине прежних понятий, спросил себя с изумленьем: не клеветал ли я? Двухмесячное пребывание в Петропавловской крепости окончательно убедило меня в совершенной неосновательности многих старых предубеждений.



(Отчеркнуто карандашом на полях)

Не подумайте впрочем, государь, чтобы я, поощряясь таковым человеколюбивым обхождением, возымел какую-нибудь ложную или суетную надежду. Я очень хорошо понимаю, что строгость законов не исключает человеколюбия точно так же, как и обратно, что человеколюбие не исключает строгого исполнения законов. Я знаю, сколь велики мои преступления, и, потеряв право надеяться, ничего не надеюсь, — и, сказать ли Вам правду, государь, так постарел и отяжелел душою в последние годы, что даже почти ничего не желаю.

Граф Орлов объявил мне от имели Вашего императорского величества, что Вы желаете, государь, чтоб я Вам написал полную исповедь всех своих прегрешений[1]. Государь! Я не заслужил такой милости и краснею, вспомнив все, что дерзал говорить и писать о неумолимой строгости Вашего императорского величества.

Как же я буду писать? Что скажу я страшному русскому царю, грозному блюстителю и ревнителю законов? Исповедь моя Вам как моему государю заключалась бы в следующих немногих словах: государь! я кругом виноват перед Вашим императорским величеством и перед законами отечества. Вы знаете мои преступления, и то, что Вам известно, достаточно для осуждения меня по законам на тягчайшую казнь, существующую в России. Я был в явном бунте против Вас, государь, и против Вашего правительства; дерзал противостать Вам как враг, писал, говорил, возмущал умы против Вас, где и сколько мог. Чего же более? Велите судить и казнить меня, государь; и суд Ваш и казнь Ваша будут законны и справедливы. Что же более мог бы я написать своему государю?

Но граф Орлов сказал мне от имени Вашего императорского величества слово, которое потрясло меня до глубины души и переворотило все сердце мое: «Пишите, — сказал он мне, — пишите к государю, как бы вы говорили с своим духовным отцом».

Да, государь, я буду исповедываться Вам как духовному отцу, от которого человек ожидает не здесь, но для другого мира прощения, и прошу бога, чтобы он мне внушил слова простые, искренние, сердечные, без ухищрения и лести, достойные одним словом найти доступ к сердцу Вашего императорского величества[2].

1

 Итак по заявлению самого Бакунина царь требовал от него не просто записки о немецких и славянских делах, а полной исповеди всех его прегрешений, т. е. так называемого откровенного и чистосердечного рассказа обо всех планах, предприятиях, связях и пр. Это впрочем подтверждается и самим содержанием Исповеди, как мы сейчас увидим. Дальше Бакунин снова ссылается на свой разговор с Орловым, когда передает слова последнего, что русскому правительству было донесено, будто Бакунин рассказывал за границею о своих сношениях «с Россиею, особенно с Малороссиею» (это кстати показывает, каких сообщений ждал Николай от твоего пленника). Отсюда ясно, что Орлов указал Бакунину, о чем надо писать, что занимает царя и т. п. Что таким образом Бакунину были поставлены устные вопросы, это очевидно. Но весьма .вероятно, что ему были поставлены и письменные вопросы, список которых лежал перед ним, когда он в тюремной камере писал свою «Исповедь». Возможно, что ему предъявлялись и различные документы в качестве улик или с требованием по ним объяснений. В нескольких местах Бакунин прямо говорит об этих «обвинительных документах», к которым он относит свои выступления на собраниях и в печати, статьи, брошюры и т. п. Конечно эти места можно толковать и так, что он просто знал о наличии этих документов в своем «Деле». Но откуда же узник равелина, содержавшийся в строжайшем секрета, мог знать о содержании своего «Дела», если ему его не показывали или по крайней мере о нем не говорили?

Что Бакунину приходилось отвечать, на определенные вопросы, видно из отдельных выражений, попадающихся в «Исповеди», как например: «Но прежде я должен отвечать на вопрос»... или «Я должен сначала сказать, что я хотел: потом стану описывать сама действия», т. е. не только указывались вопросы, на которые нужно было отвечать, но и устанавливался порядок, в каком надлежало давать ответы. При этом Бакунину было указано, что ответы должны быть исчерпывающими и не оставлять ни одного пункта неосвещенным. Это видно из следующих слов его в последней части «Исповеди»: «Я сказал все, государь, и сколько ни думаю, не нахожу ни одного несколько важного обстоятельства, которое было бы мною здесь пропущено» и дальше: «Я старался... не позабыть ничего существенного; если же что позабыл, так ненарочно». Ясно, что список вопросов был.

Что среди них были и вопросы о германских и славянских делах, в этом нет сомнения. Ответы на эти вопросы интересовали Николая не только с точки зрения определения вины и преступности Бакунина, но и с точки зрения возможного использования их для внешней политики самодержавия. Наличие таких вопросов явствует из слов самого Бакунина, котооый говорит, что должен отвечать на вопрос о событиях в Германии и Богемии, о своем к ним отношении, о своих замыслах, о средствах для осуществления этих замыслов, о своих связях и действиях в Чехии, Саксонии и пр. Специальный вопрос был о дрезденском восстании, относительно которого требовался «подробный отчет», и роли в нем Бакунина, равно как о тайных обществах, в которых он в разное время участвовал в Париже, Германии, Чехии и т. д. Был особый вопрос о сношениях с венграми, которые в то время особенно интересовали Николая, ибо их революция чуть было не занесла искру революционного пожара в саму царскую империю. Был наконец вопрос о связях Бакунина с поляками, вопрос, который наиболее тревожил николаевских жандармов, и по поводу которого Бакунину пришлось давать особенно подробные объяснения, весьма далекие от полноты, «искренности» и «чистосердечия».

Но главные вопросы все-же касались отношения Бакунина к русским оппозиционным течениям, к русским революционным замыслам и предприятиям. Ему предлагалось яснее определить свое положение в момент отъезда из Парижа на русскую границу, указать свои знакомства и связи с русскими в Париже и других местах; в частности ставился вопрос о существовании между ними общества. В особенности следователи интересовались вопросом о том, как он «разумел» «революционерную пропаганду в России», и относительно «русской пропаганды» требовалось от него сообщение всех подробностей. Три относящиеся к этой теме вопроса Бакуниным формулируются так, что ясна их принадлежность Орлову, сиречь Николаю, а именно: первый вопрос: почему он желал революции в России?; второй вопрос: какого порядка вещей желал он на место существующего порядка?; и третий вопрос: какими средствами и какими путями думал он начать революцию в России?

Этими вопросами и определялось в значительной, если не в главной мере содержание «Исповеди».  

2

 В цитированном письме к Герцену от 8 декабря 1860 года Бакунин писал: «Письмо мое, расчитанное во-первых на ясность моего по-видимому безвыходного положения, с другой же — на энергический нрав Николая, было написано очень твердо и смело — и именно потому ему очень понравилось. За что я ему действительно благодарен, это что он по получении его ни о чем более меня не допрашивал».