Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 40

Я же жил в бедности, в болезненной борьбе с обстоятельствами и с своими внутренними, никогда неудовлетворенными потребностями жизни и действия и не разделял с ними ни их увеселений, ни своих трудов и занятий.

(Отчеркнуто карандашом на полях — NB)

Я не говорю, чтобы я не пробовал никогда, а именно начиная от 1846 года, обратить некоторых к своим мыслям и к тому, что я называл и считал тогда добрым делом; но ни одна попытка моя не имела успеха: они слушали меня с усмешкою, называли меня чудаком, так что после нескольких тщетных усилий я совсем отказался от их обращения. Вся вина некоторых состояла в том, что, видя мою нищету, они мне иногда и то весьма редко помогали.

Я жил большею частью дома, занимаясь отчасти переводами с немецкого для своего пропитания, отчасти же науками: историею, статистикою, политическою экономиею, социально-экономическими системами, спекулятивною политикою, то есть политикою без всякого применения, а также несколько и математикою и естественными науками. Тут должен я сделать одно замечание к своей собственной чести: парижские, а также и немецкие книгопродавцы неоднократно уговаривали меня писать о России, предлагая мне довольно выгодные условия; но я всегда отказывался, не хотя делать из России предмет торгово-литературной сделки; я никогда не писал о России за деньги и не иначе qua mon corps defendant (Неохотно, поневоле), могу сказать с неохотою, почти против воли и всегда под своим собственным именем.

Кроме вышеупомянутой статьи в «Reforme», да еще другой статьи в «Constitutio

(Отчеркнуто карандашом на полях)

Тяжело, очень тяжело мне было жить в Париже, государь! Не столько по бедности, которую я переносил довольно равнодушно, как потому, что, пробудившись наконец от юношеского бреда и от юношеских фантастических ожиданий, я обрел себя вдруг на чужой стороне, в холодной нравственной атмосфере, без родных, без семейства, без круга действия, без дела и без всякой надежды на лучшую будущность. Оторвавшись от родины и заградив себе легкомысленно всякий путь к возвращению, я не умел сделаться ни немцем, ни французом; напротив, чем долее жил за границею, тем глубже чувствовал, что я русский и что никогда не перестану быть русским. К русской же жизни не мог иначе возвратиться как преступным революционерным путем, в который тогда еще плохо верил, да и впоследствии, если правду сказать, верил только через болезненное, сверхъестественное усилие, через насильственное заглушение внутреннего голоса, беспрестанно шептавшего мне о нелепости моих надежд и моих предприятий. Мне так бывало иногда тяжело, что не раз останавливался я вечером на мосту, по которому обыкновенно возвращался домой, спрашивая себя, не лучше ли я сделаю, если брошусь в Сену и потоплю в ней безрадостное и бесполезное существование?[59]

К тому же в это время весь мир был погружен в тяжелую летаргию. После короткой суматохи, происшедшей было в Германии по вступлении на прусский престол ныне царствующего короля, и после эфемерного движения, произведенного несколько месяцев позже в целой Европе восточным вопросом в кратковременное министерство Тьера[60], мир, казалось, заснул и заснул так глубоко, что никто, даже самые экс[ц]ентрические демократы, не верили в его скорое пробуждение. Тогда еще никто не предвидел, что эта тишина была тишина перед бурею, французы же, как известно, отлагали все надежды до смертного часу покойного короля Людвига-Филиппа. Правда, что еще в конце 1844 года мне Марраст (Это слово по-французски в оригинале) раз сказал:

«La revolution est imminente, mais on ne peut jamais predire quand et comment se fera une revolution francaise; la France est comme ce chaudron a vapeur toujours pret a eclater et dont nul ne sait prevoir l'explosion»

(«Революция неизбежна, но нельзя заранее предсказать, когда и как. Произойдет французская революция; Франция подобна тому паровому котлу, который всегда готов взорваться и взрыва которого никто не в силах предусмотреть»).

Но и Марраст и его приятели и вообще все демократы ходили еще тогда, повеся нос, и находились в превеликом унынии. Консервативная же партия торжествовала, обещала себе жизнь без конца, а публика от скуки занималась скандалезными электоральными и иезуитическими происшествиями, да еще заморским движением английских freetraders

( Фритредеры, боровшиеся за свободу торговли в Англии)

В середине 1845-го года показались после долгого безветрия — не всем, а только следовавшим за германским развитием — показались, говорю я, первые слабые волны на политическом океане: в Германии появились две новые религиозные секты: die Lichtfreunde und Deutschkatoliken («Друзья света» и «немецкие католики»).

Во Франции иные над ними смеялись, другие же видели в них, и мне кажется не без основания, знаки времени, предзнаменования погоды. Секты сии, ничтожные сами в себе, были важны тем, что они переводили на религиозный, т. е. на народный язык современные понятия и требования. Они не могли иметь большого влияния на образованные классы, но зато действовали на воображение масс, всегда более склонных к религиозному фанатизму. К тому же немецкий католицизм был изобретен и пущен в мир (с целью чисто политическою) демократическою партией в Прусской Шлезии (Силезии); он был действительнее своей старшей протестантской сестры, которая в свою очередь была честнее; между его апостолами и проповедниками было много грязных шарлатанов, но также и много людей даровитых, и можно сказать, что под видом общего причащения, будто бы возобновленного со времен первоначальной церкви, немецкий католицизм явно проповедывал коммунизм[61].

Но весь интерес, пробужденный появленим сих сект, испарился, когда пронесся вдруг слух, что король Фридрих-Вильгельм IV дал государству своему конституцию[62]. Германия опять взволновалась, и Франция как будто бы в первый раз воспрянула от тяжкого сна. За сим последовали скоро и как громовой удар за ударом сначала польское движение, потом швейцарские и итальянские происшествия, а наконец революция 1848-го года. Я остановлюсь на польском восстании, ибо оно составляет эпоху в моей собственной жизни.

До 1846 года я был чужд всем политическим предприятиям. С польскими демократами не был знаком; немцы, кажется, тогда еще решительно ничего не предпринимали; французы же, с которыми я был знаком, мне ничего не говорили. Находясь издавна в тесной связи с польскими демократами, они без всякого сомнения знали о готовившемся польском восстании, но французы умеют держать тайну, а так как отношения мои с ними ограничивались простым внешним знакомством, то я и не мог узнать от них ничего, так что познанские замыслы, попытка в Царстве Польском, краковское восстание и происшествия в Галиции меня по крайней мере столько же поразили, как и всю прочую публику. Впечатление же, произведенное ими в Париже, было неимоверно: в продолжение двух или трех дней все народонаселение жило на улице; незнакомый говорил с незнакомым, все требовали новостей и все ожидали известий из Польши с трепетным нетерпением[63].

Это внезапное пробуждение, это всеобщее движение страстей и умов охватило также и меня своими волнами, я сам как будто бы проснулся и решился во что бы то ни стало вырваться из своего бездействия и принять деятельное участие в готовящихся происшествиях.

58

В общем Бакунин верно указывает размер своей литературной продукции за рассматриваемый период. Все эти документы (статьи-письма в редакции «Реформы» и «Конституционалиста», речь на польском банкете 1847 года, два воззвания к славянам, статьи в «Дрезденской Газете», составившие брошюру «Русские дела») напечатаны в третьем томе настоящего издания. Сюда же относятся «Основы славянской политики», о которых Бакунин упоминает дальше.

59

Трудно судить, насколько Бакунин здесь верно передает свое действительное настроение в данное время. Правда, Герцен в статье «М. Бакунин. (Письмо к Мишле)» также сообщает, что Бакунин в 1847 году чувствовал усталость и был печальнее, чем в России, но был весьма далек от отчаяния и неверия в революцию. О вере Бакунина в близость революционной грозы говорят и письма Бакунина к Гервету того времени, напечатанные нами в томе III настоящего издания. Поэтому дозволительно предполагать, что в данном месте Бакунин, быть может, сгустил краски по каким-то тактическим соображениям. Но категорически настаивать на своем предположении мы не решаемся.  

60

В начале 40-х годов Германия переживала период подготовления революции, что вызывало во всей стране состояние лихорадочного волнения и смутных ожиданий. Выражением этого состояния явилось поведение вступившего в 1840 году на прусский престол Фридриха-Вильгельма IV, вдобавок человека душевно неуравновешенного. Его неустойчивость, колебания, порывы от мнимого либерализма к действительной реакции, двусмысленные посулы, не могшие быть исполненными, и попытки то мягкостью, то нахрапом парализовать назревавшие потрясения — все это волновало общество, возбуждало умы и разжигало страсти. Это состояние, которое Бакунин мог отчасти наблюдать в Германия собственными глазами в 1840-1843 годах, он и имеет здесь в виду, характеризуя его словом «суматоха».

Второе его указание касается следующих событий. Протеже Франции, стремившейся занять руководящее место на Ближнем Востоке вместо Англии, египетский паша Мехмет-Али, несколько раз разбив войска турецкого султана, захватил значительную часть его азиатских владений и сделался хозяином дорог в Аравию, Мессопотамию и Индию. Этого не мота стерпеть Англия и с помощью других держав пыталась поддержать султана и устранить Францию от решения восточного вопроса. После тайных предварительных переговоров с Николаем I Англия заключила в начале 1840 года соглашение с Россией, к которому присоединились Австрия и Пруссия и которое фактически совершенно изолировало Францию в Европе. Тьер, ставший в марте 1840 г. главою правительства вместо Сульта, решил поддерживать Мехмета-Али против коалиции, выступившей в защиту султана. 15 июля четыре названные державы, не уведомляя о том Францию, заключили в Лондоне договор, по которому они явно намеревались решить египетский вопрос без Франции и вопреки ей. Известие об исключении Франции из европейского концерта вызвало в ней такое негодование, что одно время европейская война казалась неизбежной. Но французская буржуазия не решилась на войну со всей Европою при невыгодных для себя условиях. Тьер принужден был выйти в отставку. Война в Европе была избегнута, а Мехмету-Али пришлось отказаться от всех своих завоеваний вне Египта. После того, как по соглашению великих держав египетский вопрос признан был разрешенным, и был гарантирован нейтралитет проливов (Босфорского и Дарданельского), кризис разрешился, и угроза европейской войны, способной поколебать порядок, установленный Венским конгрессом, рассеялась, а революция была отсрочена на несколько лет.

61

«Друзья света» — возникшая в 40-х годах XIX века рационалистическая секта в протестантизме, отвергавшая все символы. Она использовала немецко-католическое движение для распространения своего учения в Саксонии и Силезии. Lichtfreunde (Друзья света) или, как они сами себя называли, Протестантские друзья — свободомыслящая секта, возникшая в недрах лютеранской церкви в виде протеста против ортодоксального протестантского пиетизма. Толчок к движению дали репрессии, принятые в Магдебурге по отношению к проповеднику Зинтенису, высказавшемуся против поклонения Христу. В Гнадау 29 июля 1841 г. собралась Конференция, состоявшая из Ульриха и 15 других проповедников и основавшая свободную религиозную общину, стоявшую за «разумное» и «практичное» христианство. Началась агитация на народных собраниях. К движению примкнули бывшие гегелианцы. Пошла критика «священного писания» как устарелого и не могущего более служить нормою поведения, как утверждал публично в 1844 г. проповедник Вислицениус. В 1846 г. последний лишен был места за антихристианские воззрения, что вызвало протесты по всей Германии и подачу петиции королю, в которой требовалась полная свобода исследования. На многочисленных народных собраниях, созываемых сторонниками нового направления, к вопросам религиозным начали примешиваться вопросы политические, что возбудило опасения во всех немецких правительствах, и постепенно собрания были запрещены. Свободные протестантские общины возникли тем временем во многих городах, и королевским патентом 30 марта 1847г. им была даровала полная свобода. Во время революции 1848г. число этих общин возросло до 40, а часть их руководителей попала во Франкфуртский парламент. С наступлением реакции движение еще усилилось, так как к нему примкнуло много демократов. Начались репрессии; к ним присоединились внутренние раздоры и движение потеряло свой боевой характер. В 1859г. 54 общины объединились в Союз свободно-религиозных общин, который продолжал свое существование и позже.

Общее брожение, господствовавшее во всех областях германской жизни в первой половине XIX века, не осталось без влияния и на католиков. В 40-х годах среди них возникло движение «немецких католиков», находившихся под влиянием протестантских принципов и стремившихся приспособить католическую церковь к духу времени. В патере Иоанне Ронге (1813-1887) и возбужденном им «ронгианизме» это движение нашло свое выражение. Протест Ронге против выставления в Трире «священного» хитона в 1844 году дал толчок к отколу либеральных католиков от католической церкви. «Немецкие католики» требовали, чтобы, богослужение совершалось на народном языке, чтобы церковные обряды приноровлены были к духу времени, чтобы священникам разрешено было вступать в брак, чтобы национальные церкви были независимы от Рима. Это движение поддерживалось немецкими правительствами и имело некоторый успех, главным образом в южной Германии, но с конца 40-х годов пришло в упадок. Вопреки мнению Бакунина в этом движении не было никаких элементов коммунизма, но оно было извращенным в поповских головах отражением глубокого волнения, охватившего массы накануне революции, и выражало стремление части буржуазии а духовенства спасти религию, отбросив некоторые наиболее отрицательные ее черты, нашедшие выражение в средневековых суевериях католицизма. Впрочем здесь Бакунин видимо находится под влиянием мыслей, в свое время высказывавшихся А. Беккером в редактируемой им лозаннской газете «Die frohliche Botschaft» за 1845 год. Беккер, еще усиливший свойственное Вейтлингу заигрывание с каким-то «первобытным» христианством, решил, что неокатолическое движение может быть использовано в интересах коммунизма, к которому оно будто бы близко стоит. В одном письме к Роберту Блюму он даже предлагал коммунистам вступать в немецко-католическую церковь, если немецкие католики выскажутся за коммунизм (см. Калеp — «В. Вейтлийг», 1918, стр. 117-118).

62

Сопротивляясь до пределов возможного дарованию конституции, которой требовало большинство населения, Фридрих-Вильгельм IV в течение нескольких лет оттягивал решение вопроса в различных комиссиях, посла чего появился рескрипт от 3 февраля 1847 года, вызвавший всеобщее разочарование: на основании этого рескрипта учреждалось не народное представительство, а созывался соединенный ландтаг, который являлся собственно соединением в Берлине отдельных провинциальных (земских) чинов, т. е. сословных представителей, с преобладанием дворянства. Компетенция этого ублюдочного учреждения сводилась по существу к голосованию новых налогов и к подаче петиций, причем оно имело только совещательный голос. Соединенный ландтаг, открывшийся 11 апреля, разошелся в июне безрезультатно, но брожение в Пруссии только усилилось и привело через несколько месяцев к революции.

63

Задуманное польскою демократическою эмиграциею на 1846 год восстание во всех трех «заборах», на которые была разделена Польша, не удалось. В Пруссии оно было преждевременно раскрыто и дало повод к процессу Мерославского и товарищей в 1847 году; в Царстве Польском, сдавленном системою российского белого террора, оно совсем не проявилось, в Галиции выразилось в неглубоком волнении, а в свободной Краковской республике, последнем остатке былого польского государства, привело к кратковременному восстанию передовой части шляхты, выдвинувшей весьма прогрессивную и демократическую программу, но не имевшей сил поддержать ее. Движение закончилось ужасною резнёю шляхты в Галиции, произведенною темным крестьянством по подстрекательству агентов австрийского правительства, занятием Кракова австрийскими и русскими войсками и уничтожением последней свободной польской территории, переданной Австрии. Вся европейская демократия сочувствовала прогрессивным полякам и клеймила их палачей. Злодеяния австрийского и российского правительств, противозаконное присоединение вольного Кракова к Австрии, процесс-монстр против поляков в Пруссии, радикальная программа, выставленная инициаторами движения — все это снова выдвинуло польский вопрос в порядок дня и повсюду усилило демократическое брожение. Германская демократия также сочувствовала полякам и в то время высказывалась даже за освобождение Познани и восстановление Польши, в которой вздели оплот против царизма. Неудивительно, что французская демократия, которая в то время стояла в первых рядах, особенно горячо отнеслась к судьбам польской нации.

Известие о краковской революции было получено в Париже 4 марта 1846 года и вызвало огромное возбуждение, ничуть не преувеличенное в рассказе Бакунина. Повсюду, в театрах, в салонах, в мастерских, на собраниях, говорили о польских делах. Вся французская печать за исключением реакционной «Франции» и продажной «Прессы» высказывалась в пользу Польши, и газеты открыли подписку в пользу поляков. В обеих палатах сделаны были сочувственные Польше выступления, причем в верхней палате произнесли речи католик Монталамбер и Виктор Гюго. Правящие французские группы были задеты присоединением Кракова к Австрии, против чего резко протестовал даже Гизо, но демократия протестовала во имя идейных мотивов и из классовой солидарности. Как известно, и коммунисты высказались в пользу польских демократов против их угнетателей, я в «Манифесте коммунистической партии» явно выражена симпатия авторов делу польского демократического возрождения.