Страница 7 из 25
Он бы не отказался от кофе, но кофе был вчетверо дороже чая.
— Мы же не бедные, — говорил он жене, а та напоминала, что деньги можно пустить на более достойное дело, нежели утренний кофе.
Разве? В этом он не был уверен, и всякий раз, когда он видел достойную даму в новой шляпке, ему казалось — та источает густой аромат.
Дверь открылась, она улыбнулась — не ему, подносу, так она сосредоточилась. Мрак раздраженно подумал, что канатоходец, которого он видел на пристани, нес бы его с большей грацией и сноровкой даже по линю, натянутому между мачт.
Она поставила поднос с привычным видом качественно принесенной жертвы.
— Я надеюсь, тебе понравится, Вавилон, — сказала она, как говорила всегда.
Он улыбнулся и взял холодный чай.
Всегда. Он были женаты не так давно, чтобы у них появилось всегда.
Они были молоды, невинны, свежи, без привычек. Так ничему он чувствовал, будто вечно лежал в этой постели, медленно наливаясь холодным чаем?
Пока смерть нас не разлучит.
Он поежился.
— Ты замерз, Вавилон, — сказала она.
— Нет, только чай.
Она обиделась от такого укора.
— Я сперва делаю чай, а потом оладьи.
— Наверное, нужно бы наоборот.
— Тогда остынут оладьи.
— Они и так остыли.
Она забрала поднос.
— Я приготовлю нам второй завтрак.
Тот был не теплее первого. Мрак больше не заговаривал об этом.
У него не было причин ненавидеть жену. Женщина без изъянов и без воображения. Никогда не жаловалась и никогда не бывала довольна. Никогда не просила и никогда не давала — кроме милостыни. Скромна, сдержанна, покорна и старательна. Тусклая, словно день у безветренного моря.
От такой заштиленной жизни Мрак начал мучить жену — поначалу не из жестокости, а чтобы испытать ее, возможно — обрести ее. Он хотел ее секретов, ее грез. «Доброго утра» и «спокойной ночи» ему было мало.
Когда они отправлялись на прогулку верхом, он, бывало, со свистом ожигал ее пони хлыстом, и зверь пускался галопом, а жена хваталась за гриву, поскольку была неуверенной наездницей. Ему нравился чистый ужас на ее лице — все же чувство, думал он.
В те дни, когда Пью осмеливался выводить в море свою спасательную шлюпку, Мрак брал жену на прогулки под парусом. Ему нравилось, когда ее, промокшую насквозь, тошнило, и она умоляла его править домой, а когда полузатопленная лодка швартовалась у берега, он заявлял, что это было прекрасное плавание, и заставлял жену идти домой пешком, держа его за руку.
В спальне он клал ее лицом вниз, одной рукой держал за шею, a другой возбуждал себя и одним быстрым движением вбивался в нее, как вгоняют в бочку деревянную пробку. На ее шее, когда он кончал, оставались следы его пальцев. Он никогда ее не целовал.
Когда Мрак хотел ее — хотя ни разу не ее лично, однако он был молод, и желание иногда возникало, — он медленно поднимался к ней в комнату, представляя, что несет поднос с жирными оладьями и чайником холодного чая. Он открывал дверь, улыбаясь, — но не ей.
Закончив с ней, он садился сверху, придерживая ее, будто своего пса на охоте. Там, в промозглой спальне — его жена не имела привычки зажигать огонь — он ждал, пока его сперма не остынет на ней, и лишь потом позволял ей встать.
Затем уходил в свой кабинет, закидывал ноги на стол и ни о чем не думал. Он приучил себя не думать абсолютно ни о чем.
Днем по средам они посещали бедняков. Он не любил этого; приземистые дома, зачиненная мебель, женщины, латающие одежду и сети одной иглой, одной нитью. Эти дома провоняли селедкой и гарью. Он не понимал, как вообще можно жить в такой мерзости. Он бы предпочел покончить с собой.
Его жена сочувственно слушала истории о том, что нет дров и яиц, о больных деснах, мертвых овцах и недужных детях, всегда поворачивалась к нему, мрачно глядящему в окно, и говорила:
— Пастор предложит вам слова утешения.
Но он никогда не оборачивался. Бормотал несколько слов о Христовой любви и оставлял на столе шиллинг.
— Ты безжалостен, Вавилон, — говорила ему жена по пути домой.
— Я должен лицемерить, как ты?
В тот раз он впервые ударил ее. Не один раз; он бил ее снова, снова и снова, и орал:
— Безмозглая потаскуха! Безмозглая потаскуха! Безмозглая потаскуха!
Бросив ее, опухшую и окровавленную, на обрыве, он кинулся по тропе домой, и вбежав в кухню, сбросил крышку с котла и запустил руки по локти в кипящую воду.
Надрываясь от крика, он держал их в котле, пока не покраснела и не начала слезать кожа, а затем, когда она побелела, а пальцы и ладони покрылись волдырями, он вышел во двор и рубил дрова до кровавых ран.
Несколько недель он избегал жену. Хотел сказать ей, что сожалеет — и он сожалел, но знал, что сделает это снова. Не сегодня завтра из него прорвалось бы, как он ненавидит ее, как ненавидит он самого себя.
По вечерам она ему читала вслух из Библии. Особенно ей нравились чудеса, и Мрак удивлялся такой склонности в человеке, чья натура не загадочнее ведра. Она была простым немощным сосудом, в котором удобно переносить вещи: чайные подносы, детей, корзину яблок для бедных.
— Каких яблок? — спросил он.
Она перестала читать и говорила о яблоках.
— Те, что ты принес в газетном кульке. Пора бы их доесть. А то я сварю их и отдам беднякам.
— Нет.
— В чем же дело?
— Они с яблони моего отца.
— Дерево снова даст плоды.
— Нет. Не даст никогда.
Жена помедлила. Она заметила его волнение, но не понимала его. Заговорила, но осеклась, взяла увеличительное стекло и стала читать историю о Лазаре.
Мрак попытался представить себе, каково это — лежать в гробнице, без воздуха и света, в полнейшей тишине, и слышать далекие голоса.
«Как здесь», — подумал он.
Как может человек стать собственной смертью, выбрать ее, принять ее и не винить никого, кроме себя? Он отверг жизнь. Ну что ж, тогда нужно извлечь из этой смерти все, что можно.
На следующий день он начал все записывать. Он вел два дневника: первый — мягкое ученое описание жизни священника в Шотландии. Второй — растрепанная и драная папка с разрозненными страницами, перемешанными в беспорядке, не пронумерованными, проколотыми насквозь там, где перо кусало бумагу.
Он приучил себя ждать, пока не закончит службу, а затем доставал кожаную папку с испачканными страницами и писал свою жизнь. Совсем не ту, которую признали бы окружающие. Шло время, и он сам уже не узнавал себя.
Освободи меня, написал он однажды ночью, но кому?
Затем, с трудом понимая, что делает, он решил свозить жену в Лондон, на Великую выставку. У нее желания ехать не были, но она решила, что мужу лучше не перечить.
Постоялец солнца
Мм с Пью сидели в «Гагарке», говоря иначе, «Скале и Яме».
Больше там никого не было. У Пью хранились ключи от «Скалы и Ямы», и по субботам он любил пропустить здесь стаканчик, потому что, говорил он, именно так поступали все в роду Пью. До того, как я поселилась у него, он впускал себя в таверну и в полном одиночестве цедил ром из бочки за барной стойкой, так густо сдобренной пылью, что если поставить на нее стакан, он тонул, словно корабль-призрак в тумане.
Я по субботам получала пакетик хрустящего картофеля, хотя мисс Скред предостерегала, что это может привести к неприятностям, правда, к каким именно, не говорила. Неприятностью, видимо, была я сама.
В тот день я ее встретила, когда толкала нашу тачку по ухабистой дороге в город. Ее рука нависла надо мной, словно ковш для металлолома на свалке. Она сказала, что Разочарована тем, что я пропустила школу, и заявила, что это может Задержать мое Развитие. Тут же я подумала о яркой синей лодке, избитой волнами. Как я могла быть и лодкой, и волнами? Это очень глубоко.