Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 11

Уже наутро змеей заползла в голову мысль: как так, отчего она столь страстна и опытна? Не было ли обмана? Слишком уж искусна она, никакой страстью такое не объяснишь… Но она так нежно и робко прильнула к нему, и такой мягкий румянец залил ее щеки, и такой лаской засветились ее черные как ночь раскосые глаза, что он отогнал сомнения, и забыл о них, и снова прижался ртом к ее сладким губам.

— Опять на охоте? Сколь можно-то? И не надоест ему эта забава… — жаловалась Мария Темрюковна своей наперснице и советчице, няньке детей царя, Евдокии. — И меня с собой брать перестал. А знает ведь, как я охоту люблю. Как завел опричников себе, сладу нет. Все с ними да с ними… Что так смотришь на меня, Евдокия?

— Не гневайся, Марьюшка, послушай, что скажу. Давно с тобой говорить хотела, да все никак, все боялась тебя огорчить. Теперь же вижу — нельзя тянуть более. Чуть промедлим — поправить ничего нельзя будет.

— Да о чем ты, Евдокия?

— Смотри, родненькая, царь горяч и в делах амурных безрассуден. Полыхнет — и перегорит.

— Зачем говоришь такое? — вспыхнула гневом Мария, и тонкие черты ее исказились. — Разве я больше не люба ему?

— Да что ты, что ты… — заторопилась Евдокия, суетливо поглаживая молодую царицу по плечу. — Что ты…

— Зачем говоришь такое? — тихо, словно с угрозой повторила Мария. — Или знаешь что? Полюбил кого? Быть не может. Каждую ночь он ко мне приходит.

«Такова ли была ты, прежняя Гуащэнэ? — подумалось Евдокии. — Такова ли ты в Москву приехала?»

— Что ж, что приходит… Приворожила ты его, видать, равных тебе в любовных утехах и впрямь нет, как люди сказывают. Но что ж ты его не приголубишь никогда, не пожалеешь?

Губы Марии насмешливо изогнулись.

— Пожалеть? Иоанна — и пожалеть? Разве нужно ему это? В нем сила темная страшная… В нем огонь дикий. Его еще назовут великим. Его грозным назовут… А ты говоришь: жалеть его?

— А ты пожалей, Марьюшка, — терпеливо вздохнула Евдокия. — Царица Настасья-то была — голубица кроткая, ангел чистый…

— Настасья?! — вскинулась царица. — Что ж вы меня все ею попрекаете? Что ж вы меня все учите? Или брови-очи мои хуже, чем у нее? Или стан у нее тоньше был? Или любит меня царь меньше? Говори — меньше?!

— Что ты, что ты, Марьюшка, отчего же меньше? — не на шутку перепугалась старушка. — А только ты к нему с лаской подойди, добра от этого и пользы лишь прибавится. Ты вот светлицу покойницы восточными коврами застелила, чучел птичьих понаставила, в мужской одежде ходишь, по своим обычаям живешь… А ему, может, милее станы ткацкие да пяльца, что Настасья любила, да кроткие девицы-умелицы, да тишь в тереме… А у тебя, прости, Господи, душу грешную, не прислужницы, а истые дьяволицы: одна другой краше, но лихие, как на подбор… Такого ли счастья царь-батюшка наш хотел, о том ли кручинился?

Но Мария уже ничего не слышала. Кровь кипела в жилах, стучала в висках, и казалось, что сейчас она, разрывая кожу, вырвется наружу и сметет все на своем пути горячим гневным потоком.

— Значит, не люба я ему так, как она? — прошептала она, горло перехватывали тугие спазмы, не давая дышать. — Значит, она, голубица, приворожила его? Значит, любовь моя ему не столь мила?

Евдокия, вконец расстроенная, замахала руками:

— Да что ты, право, краса ненаглядная? Анастасия-то уже, почитай, пять лет как померла… И детки у них, посмотрит он — и ее вспомнит. А тебя он сразу взял, как ее похоронил, приглянулась ты ему — неспроста, поди? И ты жива, не в могиле, чай? Чего ж ему мертвую любить, когда ты, такая раскрасавица, подле него все время?

Мария медленно подняла голову. Евдокия в испуге отпрянула. Мрачный, адский огонь горел в черных глазах царицы.

— Детки… Детки, сказываешь? И то верно… Наследники… Мне сына не дано, и, по всему, уж дано не будет…

Она поднялась и быстро вышла из горницы, оставив наперсницу одну, в великом страхе и великом волнении…

Была у Гуащэнэ-Марии большая тайна. Никому о том не сказывала, не доверялась. Из отцовской земли привезла она старуху шаманку, поселила во дворце у брата родного, любимого, Салтанкула, и навещала лишь изредка, лишь по крайней потребности. Только на самые важные вопросы отвечала шаманка, только в самых отчаянных случаях давала совет. Но и ценила Мария ее так, как никого другого. Ибо не случалось еще так, чтобы старая Анэбат неправду сказала или плохо научила.

В темной комнатушке, где жила Анэбат, было жарко от множества свечей. Пламя отбрасывало на стены тени, играло длинными языками, металось по полу и потолку.





«Все как в душе моей… Темно и страшно. Мечусь, как неприкаянная, не зная любви, не могу приклонить голову нигде…»

Пламя выхватило из темноты чучело огромной птицы. Белый сокол… Рядом другие, поменьше, совы и вороны… Грозные клювы, мощные когти…

Вода в чугунном котле кипела, бурлила. Шаманка шептала что-то себе под нос, ломая длинными крючковатыми старческими пальцами какие-то стебли и подбрасывая их в воду. Запах трав поднимался к потолку, рассеивался по комнате, обволакивал, дурманил…

— Что ждет меня, уважаемая Анэбат? Скажи мне, не таи ничего. Измучилась я совсем. Погибаю от страсти к нему.

— Одной красотою да ласками хочешь пленить его… Так не сбережешь его любви, он уже и теперь остывает к тебе. Ибо вкусил он опасную прелесть непостоянства и не знает стыда. Понавез в слободу девиц нечестивых, бесовское отродье, опричников к себе допустил, все люди стонут, удержу нету на них, окаянных…

— Помнит ли он жену свою, уважаемая Анэбат?

— Помнит, — строго сказала шаманка, и царица невольно вздрогнула. — Помнит, это правда. И в память ее наделяет великою богатою милостыней монастыри Афонские. Молится за нее он. Выше нет для него цели, как молиться за нее. И молитвы его доходят до Господа, хоть и великий грешник он, и проклят, и прокляты его потомки.

— Как проклят?

— Навеки. Грехи предков над ним — как тяжесть неподъемная. Не перебороть ему этой тяжести, не снести ноши — мочи не хватит. Будет дьяволом одержим и всеми бесами его. Много горя принесет.

— Горя? Кому?

— Всем. И тебе.

— И мне? Но ведь он любит меня…

— Нет, не любит. Полыхнула страсть и прошла. Но ты можешь еще помочь и ему, и себе. Если, как покойная Анастасия, возьмешь на себя боль его. Если не испугаешься его проклятия вечного. Только ты можешь его от греха отвратить.

— Успокоится ли сердце мое? Обратится ли он ко мне?

— Успокоится, если только о нем думать будешь, если забудешь о себе и о том, как бы брату побольше новых богатств доставить, должностей и дворцов. А если потакать будешь ему в его страстях, самым дорогим расплатишься.

Она изо всех старалась стать такой, какой, как ей казалось, он желал ее видеть. Бесовское, тайное, черкесское рвалось наружу, горячая кровь давала себя знать, но она снова и снова смиряла себя.

Она прекратила все развлечения, она ходила в церковь, она проводила вечера со старушкой наперсницей, забросила скачки и мужские костюмы, игрища и пиры, а уж о любовных утехах и не вспоминала.

До того самого дня, когда обожаемый ею Иоанн сказал то, что сказал.

— Что это ты, — насмешливо спросил он, — все по монастырям да по старухам боярыням? Я думал, ты девка-огонь, неукротимая, буйная… А ты все по светлицам. Уже и со своими служанками не развлекаешься, и меня вон сиднем сидишь ждешь. Скоро и вышивание в руки возьмешь? Думаешь, не знаю, отчего так убиваешься? С Анастасией моей сравниться хочешь? Так напрасно. Не выйдет у тебя ничего. Не ровня ты ей. И никогда не была и не будешь.

Кровь бросилась в голову гордой черкески. Не Мария стояла перед грозным Иоанном, а неукротимая горячая Гуащэнэ.

— Хорошо же, — процедила она сквозь стиснутые зубы. — Выполню и эту твою волю, великий государь. Стану снова такой, как тебе надо!

Снова бил в лицо вольный ветер, и мчал конь без устали через ручьи и поля. Развевались на ветру волосы, а мужское черкесское платье прилегало к телу, удобное, и она погоняла плеткой коня, гортанно покрикивая — как привыкла и любила с детства, — одна, без Иоанна.