Страница 9 из 16
— Тише, дорогая, — Богуслава улыбалась.
Евдокия не видела ее лица, но точно знала — улыбается, ласковой правильной улыбкой, именно такой, какая и должна быть у родовитой панны.
— Все еще наладится…
— Как?! — это хотела знать не только Августа. — Мы же пробовали…
— Вы поспешили… погодите…
— Год ведь…
— Год — это слишком мало… и в то же время много… ты права. Целый год прошел, а она еще не объявила о том, что ждет наследника…
— Она старая…
— И хорошо. Для вас, мои дорогие. Княгиня Вевельская не может быть бесплодной… если она желает оставаться княгиней.
Вот уж чего Евдокия точно не желала. Но разве ж у нее был выбор?
Был.
Отказаться.
Он ведь забрал перстень и… и не следовало принимать его.
Любовь?
Любовь — это хорошо… но не получится ли так, что ее будет не достаточно?
Нет, она не сомневается в Лихо… пока не сомневается? Или, если все‑таки думает о том, что однажды он попросит развода, все‑таки сомневается?
Это дом… или не дом, но люди в нем обитающие… сестры Лихослава… и отец, который до Евдокии не снисходит, и всякий раз, встречая ее, кривится, будто бы сам вид Евдокии доставляет ему невыразимые мучения.
— Поэтому и говорю я, дорогие мои, что надо немного подождать… ни один мужчина не потерпит рядом с собой бесплодную жену…
— А если вдруг?
Робкое сомнение, которое отзывается злой исковерканной радостью. Действительно, а если вдруг боги окажутся столь милостивы… если вдруг не так уж Евдокия и стара… она ведь ходила к медикусу… поздний визит, маска… пусть и говорят, что медикусы хранят свои тайны, но под маской Евдокии спокойней. И он уверил, будто бы все с нею в порядке.
И в тридцать рожают.
И в сорок… и если так, то… то до сорока она сама с ума сойдет.
— Хватит уже о ней, — Катаржина произнесла это с немалым раздражением, точно эти разговоры о Евдокии вновь обделяли ее.
В чем?
В восхищении ее рукоделием? О да, вышивала она чудесно, что гладью, что крестом, что бисером… пыталась, помнится, и волосом, как святая ее покровительница, создавшая из собственных волос гобелен чудотворный с образом Иржены — Утешительницы…
Правда, свои тяжелые косы Катаржина не захотела остригать, удовлетворилась купленными… может, оттого у нее и не вышло?
Какое чудо из заемных волос?
Евдокия стянула перчатки и прижала холодные ладони к щекам. Вотан милосердный, какие у нее мысли появились. Самой от них гадко, ведь никогда‑то прежде Евдокия не радовалась чужим неудачам, а тут… будто отравили, только не тело, а душу.
Нет, хватит с нее…
Хватит…
Она уже совсем решилась уйти, когда…
Звук?
Стон… или крик… такой жалобный…
— Вы слышали?
— Это всего лишь птица, — с уверенностью заявила Богуслава.
Птица?
Евдокии случалось слышать и густой бас болотной выпи, и жалобное мяуканье сойки, и разноголосицу пересмешников, которые спешили похвастать друг перед другом чужими крадеными голосами, но вот такой…
Плач.
И снова.
— Птица, — Богуслава повторила это жестче, точно не желала допустить и тени сомнения.
Евдокия же наклонилась.
Не темно, луна, благо, полная, яркая. И висит над самым садом. Но в желтоватом неровном свете ее сам этот сад выглядит престранно.
Чернота газонов.
Стены кустарников.
Уродливые, перекрученные какие‑то дерева в драных листвяных нарядах.
И человек.
Он медленно шел по дорожке, которая гляделась белой, будто бы мукой посыпанной. И сам этот человек…
…Лихо надел белый парадный китель.
Он? Окликнуть?
Но куда идет… от дома… и походка такая… пьяная словно. То и дело останавливается, руки вскидывает к голове, но прикоснувшись, опускает. Или нет, сами они падают безвольно, точно у человека нет сил совладать с их тяжестью.
И все‑таки, кто это… не Лихо…
Похож и только.
И то стоит присмотреться, как сходство это призрачное растает. Просто человек…
…человек которому плохо.
И Евдокия отступила от парапета. Она найдет кого‑нибудь из слуг, пусть выйдут в сад… найдут и помогут… скорее всего какой‑то гость князя, из тех, что задерживаются в доме непозволительно долго, отдавая должное и самому дому, и винным его погребам.
Благо, стараниями Лихо, эти погреба вновь полны.
Богуслава старательно улыбалась.
О когда б знала она прежде, до чего тяжелое это занятие — улыбаться. Хотелось закричать.
Схватить вазу.
Вон ту вазу, будто бы цианьскую, но на деле — подделку из Гончарного квартала — и обрушить на голову Августе.
Или Бержане.
То‑то потешно было бы… или сразу на обе? Благо, девицы склонились друг к другу, шепчутся… о чем? Ясное дело, наряды обсуждают или потенциальных женихов, или еще какую глупость, но главное, что к этой глупости следует относится с превеликим снисхождением.
От Богуславы его ждут.
Ей верят.
Восхищаются. И следует признать, что это восхищение, которое порой граничило с помешательством, было ей приятно.
Хоть какая‑то польза…
— У вас чудесный вкус, — польстила Катаржина, перекусывая шелковую нить ножничками. — Мне тоже неимоверно больно видеть, во что превратился этот дом… а все — стараниями нашего батюшки. Вы не подумайте, я, как и полагается доброй дочери, чту его. Но почитание не туманит мой разум. Я вижу, сколь сильно он погряз в пучине порока.
Тонкие пальцы Катаржины, вялые, белые, копошились в корзинке для рукоделия, перебирая нитяные комки…
…виделись черви.
…тонкие разноцветные черви, которые спешили опутать эти пальцы, поймать Катаржину.
— Теперь вашими стараниями этот дом возрождается, но до былого великолепия ему далеко.
Катаржина поймала нить — червя.
Потянула.
Вытянула и привязала к стальной игле. Она действовала с хладнокровием, которое импонировало бы Богуславе, если бы нить и вправду была бы червем. Вот только к настоящим червям княжна Вевельская не прикоснется и под страхом смерти.
Слишком брезглива.
Горда.
И забывает, что гордыня — тот же грех в глазах ее богов.
Ее ли?
Именно так, те боги давно уже перестали что‑то значить для Богуславы. Когда? Прошлым летом… или уже осенью, когда вместе с последней листвой догорело и сердце ее.
Болело?
Истинно так, болело, особенно в ночной тишине, когда становилось пусто… и супруг уходил… он быстро потерял к Богуславе интерес, а быть может, никогда его не имел, желал лишь денег…
…к счастью, оказался слишком слаб, чтобы деньги забрать.
О нет, Богуслава позволяла себе щедрость и супруга баловала. Ни к чему слухи, будто бы в жизни семейной их что‑то там не ладится… пусть он и ходит по девкам… а кто не ходит?
Лихослав?
Он волкодлак, а эти — верные… и смешно, и горько от того… и тогда, осенью, как раз под дожди, которые были будто бы слезы, только не Богуславины — способность плакать она утратила гораздо раньше — ей и пришла в голову удивительная мысль, что если бы Лихослав выбрал ее…
…глядишь, любви его хватило бы, чтоб заполнить пустоту внутри Богуславы. И эта пустота не пожрала бы ее…
Впрочем, дожди закончились, а после появились морозы, и землю, и душу Богуславы прихватило ледком. Кажется, тогда‑то ей и пришла в голову замечательная мысль…
Она улыбнулась, на сей раз без принуждения, но самой себе, собственным тайным планам…
Она раскрыла веер из перьев сойки.
И провела пальцами по костяной резной рукояти… уже скоро… совсем скоро…
— Мои родители повели себя безответственно, — Катаржина выводила дорожку из стежков… что это будет? Очередная накидка на подушки, украшенная очередным же высоконравственным изречением?
Картина?
Носовой платок с монограммой?
— И нам суждено отвечать за грехи их, — Катаржина была некрасива.
Быть может, в том истоки ее желания уйти в монастырь?
Ей к лицу будет монашеское облачение, а вот темно — зеленое платье не идет. Кожа желтовата. Узковато лицо. Лоб чересчур высок, а подбородок — узок. Шея длинна, но как‑то нелепо, по — гусиному, и гладко зачесанные волосы лишь подчеркивают некую несуразность ее головы, будто бы сплющенной с двух сторон.