Страница 42 из 50
Аля: – «Марина! Мне кажется, когда мы говорим, люди нас не понимают, – как зверей».
Страстная суббота: Аля, глядя на освещенную церковь Бориса и Глеба: «Марина! Тайная радость церквей».
– «Марина! Я хочу играть в театре не для того, чтобы на меня смотрел народ, а для того, чтобы увидать себя в чуждом».
Диалог: Я: «Ах, Аля, как я хотела бы сейчас фунт масла!» Аля: «Ах, Марина, как я бы хотела сейчас, чтобы была хорошая погода!»
– «Марина! Я не люблю слово „фраза“, это вроде „актриса“!»
– «Марина! Мне кажется, что я должна это держать шелковыми руками!»
(Держа в руках Лермонтова).
«Я не терплю – счастья!»
– «Как мне горько, что я дитя! Мне почему-то жалко и чуть-чуть восторженно. Но я бы ничего не хотела, кроме детства. Я не хочу 11-ти и 12-ти лет».
Глядя в окно. Чудная погода. Солнце. – «Хорошо в такую погоду быть нищим».
«Марина! Как Вы думаете, что такое храбрость?» Когда человек боится и все-таки идет. «Значит: темная ночь со звездами».
Целуя луч: – «Луч наконец получил то, за чем лился в комнату».
Вчера я видела Стеньку Разина на Лобном месте. Впечатление случайной талантливости (так рука пошла) – как кустарные игрушки в детские рисунки. Лицо хитрое, узкое, ярко блещущие черные глаза. По обеим сторонам – болваны: огромные каторжные головы, вырастающие из дерева: там три, здесь четыре. Ватага. По левую сторону от Разина – в ногах – персияночка: балерина из кордебалета с огромным декольте и юбочкой до колен. Похоже еще на сахарную куклу. Между фигурами Разина и персияночки никакой связи, ни внешней, ни внутренней.
21-го апреля, день Егория Храброго.
– «Марина! Мне кажется, что на дне каждого колодца непременно должно быть что-нибудь синее».
На могиле у Стаховича:
Аля, восторженно: – «Мама! что я нашла! Оно не целое, – только кусочек, но все равно я положу его на могилу!»
В руках – яичная скорлупа. Сама того не зная, повторяет какой-то древний обряд, когда на могилу приносили яйца.
<Лето 1919>
Я стала писать пьесы – это пришло как неизбежность, – просто голос перерос стихи, слишком много воздуху в груди стало для флейты…
Пишу, действительно, себя не щадя, не помня.
<Май 1920>
Перечитываю сейчас «Quatre-vingt-treize»[138]. Великолепно. Утомительно. Сплошное напряжение. Титаническое, как весь Hugo. Это перо стихии выбрали глашатаем. Сплошные вершины. Каждая строка – формула. Все мироздание. Все законы – божеские и человеческие. Безошибочность утомляет. Есть тончайшие разницы:
Он думал, что он непогрешим,
Он был – только безошибочен.
Из каждой страницы бы вышла книга. Пристрастие к очертанию (архитектурность, может быть).
Да. – Нет. – Черное. – Белое. – Добродетель. – Порок. – Моряк. – Воин. – Девушка. – Старик. – Дитя. – Роялист. – Республиканец.
Великолепие общих мест. Мир точно только что создан. Каждый грех – первый. Роза всегда благоухает. Нищий – совсем нищий. Девушка – всегда невинна. Старик – всегда мудр. В кабаке – всегда пьянствуют. Собака не может не умереть на могиле хозяина.
Таков Hugo. Никаких неожиданностей.
Hugo видит в мире только правильное, совершенное, до крайности выявленное, но не индивидуально-выявленное…
…Жизнь всегда перехитрит Творца.
Жизнь всегда перехитрит Hugo.
Никто так не видал общего в отдельном, закона – в случайном, единого – во всем.
Мать – Колокольня – Океан – Полицейский – все в порядке вещей и в таком Порядке, что даже я не восстаю!
Но почему: такое отсутствие во мне тяготения к Hugo-человеку? – Все равно, что ел, что пил, как одевался, кого любил…
Творец исчез за творением.
<Июнь 1920>
Скульптор зависит от мрамора, резца и т. д.
Художник – от холста, красок, кисти – хотя бы белой стены и куска угля!
Музыкант – от струн…
Скульптор может ваять незримые статуи – от этого их другие не увидят.
Художник может писать невидимые картины – кто их увидит, кроме него?
Музыкант может играть на гладильной доске – но как узнать: Бетховена или Коробушку?
У ваятеля может остановиться рука (резец).
У художника может остановиться рука (кисть).
У музыканта может остановиться рука (смычок).
У поэта может остановиться только сердце.
Кроме того: поэт видит неизваянную статую, ненаписанную картину, слышит неигранную музыку.
После вечера у <…>[139]
28-го русск<ого> ноября 1920 г.
То, что я чувствую сейчас – жизнь, т. е. – живая боль. И то, что я чувствовала два часа назад, на Арбате, когда Вы – так неожиданно для меня, что я не сразу поняла! – сказали: – «А знаете, куда мы поедем после Москвы?» И описание Гренобля – нежный воздух Дофин: недалеко от Ниццы – библиотека – монастырь – давно мечтали.
Дружочек, это было невеликодушно! Лежачего – а кто так кротко лежит, как я! – не бьют.
Понимали ли Вы, что делали – или нет?
Если нет, так расскажу: рядом с Вами идет живой человек, уничтоженный в Вас, – женщина – (второе место, но участвует) – и Вы, в спокойном повествовательном тоне вводите ее в свою будущую Жизнь – о, какую стойкую и крепкую! – где ей нет места, где и тень ее не проляжет.
А если нарочно (убеждена, что нечаянно!) – это дурной поступок, ибо я безропотна. Вы – для меня растравление каждого часа, у меня минуты спокойной нет. Вот сегодня радовалась валенкам, но – глупо! – раз Вы им не завидуете.
– Хороша укротительница?
Мне кажется, я могла бы так жить – месяцы!
Только бы знать, что Вы в Москве, ходите по тем же улицам – счастливы! – Я так сильно в Вас, что как-то могла бы – без Вас, – только знать бы, что Вы изредка обо мне думаете и что однажды, подумав сильней, придете.
Но довольно об этом! (Как страшно, что вот строки, пронизанные ужасом разлуки. Вы уже будете читать по совершении ее, – как страшно для меня!)
– Халат устроен, старуха уломана. – Молодец я?! Но я так просила, у меня был такой убедительный голос, что и каменная баба не отказала бы!
Так – клянусь Богом – умирающий просит воды.
Ваш халат будет шиться в подвале – аристократическими руками – вата с моей шубы – подкладка с моего платья – сам он, халат – из Туркестана, украден в прошлом году моими руками в одном доме, где со мной плохо обращались.
– Родословная! –
<О С. М. Волконском>
<1921 год>
Вы сделали доброе дело: показали мне человека на высокий лад…
Немудрено в Дневнике Гонкуров дать живых Гонкуров, в Исповеди Руссо – живого Руссо, но ведь Вы даете себя – вопреки… О искус всего обратного мне! Искус преграды (барьера). Раскрываю книгу: Театр (чужд). Танец (обхожусь без – и как!), Балет (условно – люблю, и как раз Вы – не любите)… Но книгу, которую я от Вас хочу, – Вы ее не напишете. Ее мог бы написать только кто-нибудь из Ваших учеников, при котором Вы бы думали вслух. Гёте бы сам не написал Эккермана…
Ведь это тот самый Волконский, внук того Волконского, и сразу 1821–1921 гг. – и холод вдоль всего хребта: судьба деда – судьба внука:
Рок, тяготеющий над Родом…
Когда князь занимается винными подвалами и лошадьми – прекрасно, ибо освящено традицией, если бы князь просто стал за прилавок – прекрасно меньше, но зато более радостно… но – художественное творчество, то есть второе (нет, первое!) величие, второе княжество…
138
«Девяносто третий год» (пер с франц.).
139
Неразборчиво (Прим. Ред.).