Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 18



Жалость кольнула Адольфа Г., он успел подумать: «Бедняга», но тут его вновь затопило блаженство, второй сокрушительной волной, еще мощнее прежней, ибо теперь наслаждение стало более полным, более плотным, двойным: он был счастлив, что прошел, и счастлив, что не провалился. Так Адольф Г. узнал, что собственное счастье укрепляется чужим несчастьем.

Он догнал своих спутников. Сознавали ли венцы в этот день, что им навстречу идет группа юных гениев? Терпение, говорил себе Адольф, настанет день, и они узнают.

Радостные крики взмывали под потолок таверны Кантера, и пиво рекой лилось в кружки. Адольф Г. пил, как не пил никогда прежде. В этот вечер он чувствовал себя мужчиной. Он и его новые друзья рассказывали друг другу, какими великими артистами они будут, как прославят – а разве может быть иначе? – свой век, и даже начали ехидничать насчет старых мастеров. Это был исторический вечер. Адольф Г. пил все больше, он пил, как пишут музыку, чтобы звучать в унисон с остальными, раствориться в них.

Впервые за всю свою жизнь он самоутверждался не против других, но вместе с ними. Он много лет знал, что он художник, никогда в этом не сомневался и после прошлогоднего провала ждал, что жизнь подтвердит его правоту. Вот! Теперь все сошлось! Он занял свое место в этом мире, сбылась его мечта! Жизнь справедлива и прекрасна. С этого вечера он может позволить себе иметь друзей.

И он снова пил.

Договорившись о переустройстве мира, они стали рассказывать, кто откуда и чем занимаются их семьи. Когда наступил черед Адольфа, ему вдруг приспичило, и он ринулся в туалет.

Он чувствовал себя неуязвимым, орошая фаянс писсуара могучей струей.

В мутном зеленоватом зеркале он рассмотрел свое новое лицо – лицо студента Академии художеств: ему почудился незнакомый блеск в глазах, какого не было раньше. Он остался доволен увиденным, даже попозировал слегка, глядя на себя глазами потомков: Адольф Г., великий художник…

Внезапная боль свела челюсть, на губах выступила пена, и Адольф рухнул на умывальник. Плечи скрутило, рыдания исказили лицо: он вспомнил о матери.

Мама… Как бы она радовалась сегодня вечером! Как гордилась бы им! Она прижала бы его к своей больной груди.

Мама, меня приняли в Академию.

Он ясно представлял себе счастье матери, и вся сила материнской любви наполняла его сиротскую душу.

Мама, меня приняли в Академию.

Он тихонько повторял это как заклинание, ожидая, когда утихнет гроза.

Потом он вернулся к своим друзьям.

– Адольф, где ты был? Проблевался?

Они ждали его! Они называли его Адольфом! Они беспокоились! Он так растрогался, что сразу взял слово:

– Я думаю, сегодня нельзя писать, как двадцать лет назад. Открытие фотографии заставляет нас сосредоточиться на цвете. По-моему, цвет не должен быть естественным!

– Что? Ничего подобного. Мейер считает…

И спор продолжился, то замирая, то вспыхивая, как добрый огонь в камине. Адольф с пеной у рта отстаивал идеи, которых еще пять минут назад у него и в помине не было, развивал новые теории, сразу ставшие для него единственно верными.

В редкие моменты молчания Адольф Г. не слушал своих товарищей, а с упоением думал о письмах, которые напишет завтра: своей невесте Стефании, – у нее больше нет причин задирать нос; тете Иоганне, никогда не верившей в его талант художника; своему опекуну Мейрхоферу, посмевшему посоветовать ему «поискать настоящую профессию»; сестре Пауле – он не питал теплых чувств к дерзкой некрасивой девчонке, но она должна осознать, какой великий человек ее брат; еще письмо учителю Рауберу, этому олуху, ставившему ему плохие оценки по рисованию, учителю Кронцу, который в лицее позволил себе критиковать его сочетания цветов, и, конечно, учителю начальной школы из Линца – тот унизил его в восемь лет, показав всему классу его чудесный красный клевер с пятью листочками… Он радостно целился каждым письмом, как из винтовки, эти послания станут оружием и ранят всех, кто не сумел в него поверить. Жизнь – яростное наслаждение. Сегодня вечером ему хорошо, а завтра, когда он причинит боль окружающим, станет еще лучше… Жить – значит немножко убивать.

Так 8 октября 1908 года в пьяном гомоне таверны Кантера, еще не создав ни единого мало-мальски значимого произведения и лишь завоевав право учиться живописи, юный Адольф Г. переступил порог, за которым начинается артист: он окончательно и бесповоротно счел себя центром мироздания.

– Добрый вечер, герр Гитлер. Ну что? Поступили?

Квартирная хозяйка фрау Закрейс, старая, похожая на ведьму чешка, оторвалась от швейной машинки и выскочила в коридор, едва услышав, как поворачивается ключ в замке. На его счастье, свет в прихожей был тусклый, и Гитлер надеялся, что дородная дама не разглядит его лица своими маленькими желтыми глазками.

– Нет, фрау Закрейс. Результаты еще не объявили, один из экзаменаторов заболел и не успел выставить оценки.

Фрау Закрейс понимающе кашлянула. Гитлер знал, что, заговорив с ней о болезни, можно сразу возбудить в ней опасения и сочувствие.

– А что с ним, с этим профессором?



– Грипп. Говорят, в Вене эпидемия.

Фрау Закрейс инстинктивно попятилась к кухне, как будто жилец уже притащил в ее дом опасных микробов.

Гитлер попал в точку. Фрау Закрейс несколько лет назад потеряла мужа – он скончался от недолеченной инфлюэнцы – и теперь закроется у себя и даже не предложит ему выпить чая. Она наверняка будет избегать его еще несколько дней. Отлично! Не придется лгать, ломать комедию, притворяться, будто ждешь результатов.

Вешая пальто, он слышал, как она зажигает газовую горелку, чтобы приготовить себе отвар чабреца; потом, почувствовав неловкость за свое поспешное бегство, хозяйка высунула голову в коридор и вежливо спросила:

– Вы, должно быть, разочарованы?

Гитлер вздрогнул:

– Чем?

– Что придется еще ждать… ваших результатов…

– Да. Это досадно.

Фрау Закрейс смотрела на него, выражая лицом готовность выслушать и посочувствовать, но Адольф молчал, и она сочла, что может вернуться к плите.

Он по-турецки сел на кровать и закурил, целиком отдавшись этому процессу. Глубоко затягивался, наполнял дымом легкие и выдыхал густые клубы. Его пьянило ощущение, что он согревает комнату эманациями собственной плоти.

На стенах его рисунки, афиши опер – Вагнер, Вагнер, Вагнер, Вебер, Вагнер, Вагнер, – эскизы декораций к лирико-мифологической драме, которую он хотел написать со своим другом Кубичеком, на столе – книги Кубичека, партитуры Кубичека.

Надо будет написать Кубичеку в казарму – он сейчас на военной службе. Написать… Сказать ему…

Гитлер чувствовал, что не справится. Он убедил Кубичека покинуть Линц ради Вены, уверял, что тот должен быть музыкантом, и даже записал его в Академию музыки (Кубичек прошел с первого раза, блестяще сдав сольфеджио, композицию и фортепьяно); из них двоих он всегда был лидером и противостоял отчаянному сопротивлению обеих семей, а теперь придется признаться, что сам все провалил.

Фрау Закрейс поскреблась в дверь.

– Чего вам? – злобно вскинулся Гитлер, недовольный вторжением в его личное пространство.

– Не забудьте заплатить мне за комнату.

– Да. В понедельник.

– Хорошо. Но не позже.

Она удалилась, шаркая ногами.

Гитлер запаниковал. Сможет ли он теперь платить за это жилье? Поступи он в Академию художеств, имел бы право на стипендию – как студент-сирота. Но без этого…

У меня есть наследство отца! Восемьсот девятнадцать крон!

Да, но он сможет распоряжаться им, только став совершеннолетним, через пять лет. А пока…

Сердце отчаянно заколотилось.

Гитлер хмуро оглядел комнату. Даже здесь он не сможет остаться. Будь он студентом, довольствовался бы малым. Но он не поступил – и он бедняк.

Хлопнув тремя дверьми, он оказался на улице. Бежал из дому. Ему хотелось пройтись. Подумать, поискать выход. Сохранить лицо! Главное – сохранить лицо. Ничего не говорить Кубичеку. И раздобыть денег. Чтобы хоть с виду все было нормально.