Страница 2 из 7
Словно бы ничего не кончилось…
А ничего и не кончалось.
Плоты
Спасибо кабельщикам: нам было на чем «кататься».
Деревянные катушки, «марсианские экипажи», во втулке которых после выкатывания с какой-нибудь стройки обязательно кувыркался влезший сквозь узкое оконце особенный весельчак, еще целые служили дворовой забавой, столами доминошников, разломанные же превращались в «плоты». А их кабель шел на «тарзанки».
СССР умел утилизировать все, и в этом исступленном приспосабливании к повсеместному ловкачеству заключался простой и страшный своей нахальной округлостью секрет долголетия, что никогда не связано с процветанием.
Это уже потом стали ввозить синие металлические катушки, немецкие, которые не годились для плотов… а наши деревянные, «социально близкие» катушечные крышки в любую погоду спихивались в пруды, и начиналась потеха.
Летом тонули редко, по глупости: плоты охотно переворачивались, если подойти к краю. Тогда уже соскользнувший в воду пацан видел заваливающийся на него исполинский круг древесного солнца и понимал: конец. В центре «индейского календаря» были черные надписи – название завода, год изготовления, артикул и шесть головок болтов, оглушавших сразу и навсегда. Всплывали спинами, трогательными растянутыми белыми майками советской страны. Рядом с плотом.
Осенью было особенно престижно «выйти в море», каменной от морозца доской разгрести черную воду и после довольно тяжкого труда добраться до противоположного берега, спрыгнуть и выдохнуть.
Нас с Гариком подловили на середине пруда в ноябре. Просвистел десяток бутылок, одна разбилась у ноги Гарика, и он зашатался. На берегу уже брались за камни… Мы спрыгнули – и обожгло. С берега на наши попытки выжить насупленно смотрели дубы, на одном из которых висела ощерившаяся повешенная кошка. Прикрываясь плотом, мы как могли отгребали от них, когда Гарик побледнел и стал уходить под воду. Держа его, я забарахтался, как щенок, не замечая, что уже на мелководье. Тетка, бросив авоськи, бежала к нам, грозя кому-то, причитая.
Помню ее однокомнатную квартирку с желтыми обоями и стыдливо заткнутым в угол Спасом, где она бестрепетно сунула нас в ванну и, пока не отошли, поливала горячей водой, успевая просушивать воняющие болотом ушанки, стеганые ватники, валенки.
Еще плавали на надутых покрышках, но это удовольствие было только для тех, у кого отцы были шоферами. Эти только что грузовики домой не тащили.
Штопаные, туго надутые камеры ходко скользили по прудам и речкам, а скаты от них мы любили пускать с холмов. Когда вытаскивали их из воды, внутри всегда бились большие черно-зеленые бычки, а горели они каждая по часу, с густым, восхитительно вонючим дымом, обнажая оранжевый от накала корд, шевелившийся на ветру, как волосы старика.
«Тарзанки»
Из кабеля делали «тарзанки», по имени поразившего страну былинного героя джунглей, оравшего и скакавшего по своим пальмам. Техногенные лианы в плотной изоляции, замотанные хитрыми узлами на крепких ветвях, никогда не рвались неожиданно, служили долго и, кажется, по сей день.
Делились «тарзанки» на два класса: водные и сухопутные.
Водные предназначались для чистого развлечения: забираешься на дерево, хватаешься за крепкую палочку, втиснутую в упругий резиновый узел, спрыгиваешь со ствола и летишь, разжимая пальцы в наивысшей точке полета. Вспыхивает в глазах солнечная карусель, хлопок, толчок – и вот уже всего тебя сдавливает благодатная, зеленая прохлада реки.
Сухопутные мастерились в оврагах и требовали мужества – длина пролета была метров пятьдесят, и во время соскальзывания со ствола мир начинал проноситься вокруг тошнотворной пестротой листьев, надрывно скрипела старая ветка, спереди стремительно набегал склон, немели и руки, и где-то в паху. Больше всего боялись палки, на которую взгромождались, – что зажмет пах или выскочит. У меня выскакивала, и тогда оставалось только впиваться онемевшими руками в кабель, моля о том, чтобы амплитуда поскорее обнулилась.
Катались компаниями, по очереди. Поднимаясь по стволу, старались забраться повыше, зажимали дощечку между ног и, постояв, падали в горьковатую пустоту. После стремительного падения со ствола, когда полет стабилизировался, приходило чувство свободы, можно было оглядеться, повертеться вокруг оси, счастливо посмотреть на бледноватые пацанские лица, в эту минуту завидующие тебе независимо ни от чего.
Тачки
С ними вообще было проще всего: вынести с завода подшипник никогда не составляло труда.
Для «тачки» их требовалось четыре.
Сначала сколачивалась рама с двумя осями, потом на заднюю ось набивались два подшипника побольше, на переднюю в виде рычага с обточенными рукоятками – поменьше. Сверху гладкая картонка, и готово.
Тачки появились, когда город обзавелся гладкими асфальтовыми склонами, с которых можно прокатиться не тормозя. Посадка, как на санках, обеспечивала минимальную устойчивость, а руки, державшие поворотные рукоятки, сгибали спину гонщика почти пополам. Но в целом вид его был весьма горделив, особенно того, кто щегольски вставал в своем экипаже на колени.
Тачка начинала подвизгивать еще на разгоне, в конце же издавала такой непрерывный вой разгоряченного оборотами металла, что становилось не по себе. Неплотно закрепленные подшипники отлетали, переворачивая ездока. Бедные стиранные мамами рубашки: после ободранных коленей наступала эра содранных локтей! В ворохе искр урбанистические деревяшки несли пацанство под «МАЗы» и обтекаемые бамперы «Побед» и «москвичонков».
Безопасная езда иногда проступала в смиренном привязывании тачки к багажнику велосипеда, но советские экстремалы всегда предпочитали вольность – Ленинские горы, площадку перед Универом, наклонные аллеи, угрожавшие абразивными бортиками безжалостных бордюрных камней.
Удачные, массивные, любовно сделанные экземпляры украшались надписями шариковой ручкой («Спартак», «Динамо», «Торпедо»), наклейками, а поворотные рукояти оплетались черной изолентой.
Соперничать с ними могли только эмвэзовские велики, на переднее крыло которых привинчивались большие пластмассовые дикари, которых сноровисто выпускали где-то в Грузинской ССР тонко понявшие молодежную конъюнктуру цеховики.
День Победы
В то утро отец не чертил. Его доска с прикнопленным листком лежала под газетой, отложенная на вечер. Цанговый карандаш лежал тут же вместе с ластиком и перочинным ножиком для заточки.
Пока идущий мелкой рябью и полосками черно-белый «Темп» доканчивал парад, одна больше другой ползли ракеты, тряслись задранные в приветствии, со специальными скобками внутри рукавов руки командиров экипажей, мы собирались на Красную.
Автобус, вагон метро, еще с пружинными сиденьями, толпа на «Площади Свердлова». Одной рукой придерживая меня, другой – фамильный «Зенит» с экспонометром, отец в который раз, вполголоса и настойчиво остерегал не болтать лишнего. Он был убежден, что весь центр прослушивается насквозь, а когда я спрашивал, где расположены тайные микрофоны, раздраженно цокал языком и увлекал подальше от места, где я опять распустил язычок. Особенно подозрительны в отношении прослушки были фонтанчики на клумбах Александровского сада, но, конечно же, ничего нельзя было сказать наверняка.
Мы огибали бордовый Исторический музей, поднимались к выгнутой, вселенской поверхности фигурно уложенных глянцевито-серых камней, каждый из которых, по уверениям какого-то восторженного прощелыги, помнил Ленина. Я помнил только картину Бродского, где Ильич стоит на фоне Блаженного в черном, слегка лоснящемся костюме. Самой презентабельной деталью фигуры был жилет, застегнутый на все пуговицы. «Правда» в кармане разбавляла пафос.
Оглянувшись, можно было видеть новый плакат с рабочим колоссом, властно требовавшим от съежившегося империализма немедленно прекратить гонку вооружений. Колосс явно апеллировал при этом только к своей мужской силе, не гармонировавшей с интеллектуальной броскостью черт. За ним толпились неразличимые некто разного цвета кожи.