Страница 7 из 29
И вот идет неделя за неделей, а выпуска все нет. Внезапные потрясения, не предусмотренные никакими учебными программами, смешали все на свете, самых аполитичных втянули в водоворот общественной жизни. На Якорной площади в Кронштадте, запруженной тысячами матросов, гремели такие слова, каких еще не слыхивала эта крепость: «Долой самодержавие!..» В тот же день в Дерябинских казармах знали подробности всего, что произошло в Кронштадте. И не только в Кронштадте. Через два дня в Гельсингфорсе — главной базе флота, куда будущим мичманам, надев золотые погоны и кортики, предстояло явиться за назначением, — случилось такое, о чем не прочтешь ни в одном из флотских уставов. Шестидесятитысячный митинг матросов сверг вице-адмирала Непенина, известного организатора балтийской службы связи, но и свирепого монархиста, с должности командующего Балтийским флотом за то, что тот скрыл от флота весть о свержении самодержавия. На его место тут же, на Железнодорожной площади Гельсингфорса, был голосованием выбран вице-адмирал Андрей Семенович Максимов, когда-то начальник бригады новостроящихся линкоров, снятый с этой должности после конфликта с охранкой, — он защищал обвиненных в мятеже матросов. Тут же на митинге Максимов написал свой первый приказ по флоту: освободить из тюрем политических заключенных, за что новое Временное правительство окрестило его «большевиком», а «Правда» назвала «Адмиралом революции».
Где уж тут начальству заниматься выпуском молодых офицеров флота, когда флот сам выбирает командующих, одних казнит, других, «государственных преступников», выпускает на волю, да еще поднимает над кораблями, как над баррикадами, красное знамя восстания… Девятого марта гардемарины построились на плацу перед казармами, чтобы выслушать приказ — но не о выпуске, нет, — «Приказ по армии и флоту» с призывами, обещаниями и угрозами: «…Верьте друг другу, офицеры, солдаты, матросы… Не слушайте смутьянов, сеющих между вами раздор и ложные слухи… Воля народа будет свято исполнена…» На другой день — опять приказ, но не перед строем, а на стене, как листовка: «…Враг угрожает столице… Темные силы Вильгельма среди нас…» И то и другое подписано: «А. Гучков». Кто такой Гучков? Московский фабрикант, заводчик? Почему он военный и морской министр, где воевал, где плавал?
В самих классах — слухи и смута, неужели и здесь «темные силы Вильгельма»? Атмосфера — как в Технологическом. Идут жаркие споры, возникают и распадаются политические течения, выпускники рвутся на улицу, смешиваются с солдатами и рабочими, приносят в дортуары крамольные листовки и произносят такие речи, словно все давно рухнуло и никто не дорожит своей карьерой. Исаков носился по городу с митинга на митинг, еще плохо разбираясь в происходящем и соглашаясь с каждым, кто горячо и смело говорил о демократии и свободе. Красивее всех ораторствовали те, кому и при монархии жилось недурно. Матросы говорили по-разному: все требовали справедливости, но эсеры твердили о войне до победного конца, анархисты кричали, что прежде всего надо перебить всех до единого офицеров, и не признавали никакой власти над собой, даже революционной, большевики, особенно солдаты с фронта, требовали мира, братания с немцами и раздела земли — этого никак не мог понять будущий мичман, — как можно достичь мира, братаясь с врагами? При всей своей, как он писал, «склонности к большевизму» Исаков еще не понимал классовой солидарности людей в шинелях, он по-прежнему стремился в бой, на фронт.
Только в канун апреля состоялся, наконец, выпускной вечер и был зачитан приказ о выпуске и присвоении первого офицерского чина — мичман. Чин, кортик, нарукавные шевроны, все как положено. Но все до странности зыбко. Приказ о производстве в офицеры, изданный Временным правительством, сам по себе казался временным — уже существовал приказ № 1 Совета рабочих и солдатских депутатов, отменяющий уставы, на которых держалась старая военная машина.
После выпуска всем полагался месячный отпуск. Только трое решили от него отказаться — в их числе и мичман Исаков. «Жаждали отдать свои молодые жизни во славу флота», — с иронией объяснял он много лет спустя этот поступок молодому инженеру флота Михаилу Корсунскому, исследователю судьбы последнего экипажа «Изяслава». Доля истины в этом была. Но только доля. Исакову надо было поехать в Тифлис — пять лет не видел матери. Да и неплохо показаться в морской форме среди друзей школьных лет и перед насмешниками — в его возрасте простительна и такая слабость. Но где раздобыть на долгое путешествие по разоренным дорогам России деньги, даже учитывая положенные проездные от казны? Не было у него таких денег. И не было желания рисковать будущим, надеяться на волю случая. Он не хотел устраняться от происшедшего, наоборот, его тянуло в гущу событий, и было бы дичайшей нелепостью именно в такой час застрять где-то в пути или в Тифлисе, за бортом флота.
В Адмиралтействе чиновники выдали мичманам проездные документы до Гельсингфорса и вручили какие-то пакеты «особой важности» для передачи на штабной корабль «Кречет».
В поездах уже появились матросские патрули, они придирчиво и с насмешкой смотрели на свеженьких мичманов. А мичманы беззаботно подсчитывали, кому какой нужен срок до лейтенанта и через сколько десятилетий можно рассчитывать на самостоятельное командование хоть небольшим шипом…
В финляндской столице мичманы, ищущие «Кречет», не вызывали симпатий: «Кречет» заработал дурную славу гнезда монархистов. В учебно-распределительной части штаба Исакова прощупали оловянным взглядом до печенок, вскрыли особо важный пакет, изучили вдоль и поперек не столь уж тайные для него аттестации и сразу решили: черный гардемарин из инородцев — этот скоро примкнет к большевикам. Флаг-офицер, полистав его дело, приказал в Гельсингфорсе не задерживаться. В Ревель отправляется ежедневно «Ермак» — на нем немедленно отбыть на южный берег, найти в Копли на заводе Беккера «Изяслав» и доложить о прибытии командиру эсминца.
В порту он встретил своих друзей — Бекмана и Гаврилова. Бекман пришел проводить Исакова и Гаврилова, сам он назначен на «Цесаревич» — кажется, этот линкор переименуют в «Гражданина».
— Опять крестины, — сказал Гаврилов. Он отправлялся в Ревель без назначения. — Будет Алька срубать старый режим…
Они вспомнили прошлое лето на острове Русском и матроса в беседке у борта ледокола «Генерал-адъютант Сухомлинов», срубающего имя опального министра, — под ругань боцмана и капитана матрос ронял в воду тяжелые бронзовые литеры длинного названия; гардемарины смеялись, а несчастный капитан ледокола твердил, что одна только мысль о крещении ледокола заново ему нутро выворачивает, каждая посудина с каким именем родится, с тем и помирает — в славе или в безвестности… Борис Гаврилов, прозванный в классах Гаврюшкой, заикаясь, смущенно спросил тогда рассерженного капитана, как избежать таких казусов. Капитан ответил: «Не гоже крестить корабли именами живых, лучше — именами покойников. Да и то с выбором, понадежнее». Но теперь мичманам не до смеха. Они понимали: идет коренная ломка жизни, имена всяких венценосцев, монархов, великих князей, получающих адмиральские чины не нюхая мостика, — стереть и забыть.
Бекману надо было на рейд в Лапвик, к Гангуту. А Исаков с Гавриловым взошли пассажирами на борт славного «Ермака».
«Ермак» на каботажной линии!.. Очевидно, дух этой весны был такой мятежный, что не трепет вызвал у мичмана приход на борт детища Макарова, построенного ради величайшего дела — ради опытного плавания по будущему Северному морскому пути, но оставленного по произволу царя в Финском заливе «зимним извозчиком»; не трепет, не высокие мысли о деяниях боцманского сына, а чувство горечи. Как далеко шагнуло бы отечественное мореплавание, если б не зависело от тупых властителей…
«Ермак» ошвартовался в Купеческой гавани Ревеля. На извозчике добрались на полуостров Копли, в район заводских зданий — к дому командиров новостроящихся кораблей.
Исаков уверенно вошел в кабинет командира «Изяслава» Леонтьева, лихо отрапортовал ему о своем прибытии и растерялся, когда командир молча указал ему на дверь в соседнюю комнату. Он еще не знал, что за Леонтьевым укрепилась в Ревеле кличка «Анюта», а за обитателем соседней комнаты капитаном I ранга Клавдием Валентиновичем Шевелевым, начальником XIII дивизиона эсминцев, — прозвище «Клаша». Злословили, что бесхарактерный «Анюта» и полслова не вымолвит без волевого «Клаши», и потому дверь из его кабинета в кабинет комдива всегда раскрыта настежь.