Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 26



Я пытался приложить к ее образу сомнительную технику низвержения и отвращения. Технику кислого винограда. Представлял ее в рваных колготках, с испорченными зубами, в туалете. Постепенно я увлекался. Сочинил целую историю: она замужем, у нее двое, нет, трое детей (чтобы ее грудь стала еще бесформенней), работает в школе, учительницей литературы, вечером, напялив очки на нос, проверяет тетрадки, у нее скучный муж, который сидит в майке перед телевизором и напивается… Эту технику я отработал до совершенства и могу поклясться, что она почти всегда срабатывала. Но женщина напротив ускользала от всех моих попыток, более того, обращала все приемы против меня самого. Ситуации, в которых я представлял ее будто бы совсем ясно, нисколько не разрушали ее образ. Наоборот, даже его усиливали, и я желал ее еще больше. Мне представлялось: мы лежим и обсуждаем финал «Тедди». Я утверждаю, что это тот случай, когда Сэлинджер изменил себе, финал слишком очевиден, развязка предугадывается почти с первой страницы. Недопустимо. Это могла быть ее реплика.

Распределяя реплики, я едва ее не упустил — она уже выходила из купе. Поезд остановился. Она спускалась на платформу. Нельзя было терять ни минуты. Я схватил сумку и сошел на той же станции. Еще чуть-чуть, и я бы с ней столкнулся. Она впервые взглянула на меня, что ж, ее глаза не были зелеными. Я извинился и выпалил первое, что пришло мне в голову, лишь бы ее задержать: «Хорошо ловится рыбка-бананка, правда?» И в это момент к ней со всех ног бросились двое, нет, трое детей, и все наперебой хотели ее обнять.

Поезд ушел. Я медленно поднял сумку и отправился искать гостиницу. На вокзале я забыл посмотреть, в каком городе оказался, и когда я спросил об этом женщину на ресепшене, она посмотрела на меня, как мне показалось, испуганно. Но все же ключ мне дала. 507-й номер. Число показалось мне знакомым. Я вошел в комнату, повернул ключ в замке, вынул из сумки книгу. Я сказал себе: случайностей не бывает. Открыл книгу на 84-й странице, текст был слева. Потом одиннадцать раз прочел финальный пассаж:

Выйдя на пятом этаже, он прошел по коридору и открыл своим ключом двери 507-го номера. Там пахло новыми кожаными чемоданами и жидкостью для снятия лака.

Он посмотрел на женщину — та спала на одной из кроватей. Он подошел к своему чемодану, открыл его и достал из-под груды рубашек и трусов трофейный пистолет. Он достал обойму, посмотрел на нее, потом вложил обратно. Он взвел курок. Потом подошел к пустой кровати, сел, посмотрел на молодую женщину, поднял пистолет и пустил себе пулю в правый висок.

Потом я заснул.

37



дзен дзеньствую…

Наверное, человек так устроен, что не помнит начала. У нас нет воспоминаний о своем рождении. Память не функционирует, отвечающий за это мозговой центр еще не сформирован. Начало неясно и бесформенно. Набор нескольких случайностей, которые дают ход стечению необходимостей. И все же дверь, ведущая к началу, никогда не закрыта плотно. Всегда можно найти щель, настолько узкую, чтобы в нее не пролезть, однако достаточно широкую, чтобы пропускать мягкий розовый свет и постоянно нас этим искушать.

Никогда уже никто не будет любить нас так, как в детстве. И поэтому детство — жестокое время. Вся его жестокость в предстоящем. Куда с течением времени девается эта любовь? Почему всю жизнь мы хотим, чтобы нас любили так, как в детстве, без причины, только за то, что мы существуем? В последние дни я все чаще задерживаюсь в своем детстве, все дольше остаюсь в нем. Переживаю все настолько ярко — проявление эйдетизма, по мнению психиатра, — что иногда возвращаюсь оттуда с разбитыми коленками, а однажды — даже с пробитой головой. Этого я врачу не рассказываю, не вижу смысла. Когда я возвращаюсь в детство, то чаще всего оказываюсь на черешне. Там я не делаю ничего особенного, просто сижу на ветке, ем черешню и выплевываю косточки. Говорят, что Будда сидел вот так под одним деревом целых семь лет. Интересно, что это было за дерево? Все равно. Лично я буду сидеть семь лет на черешне, первые семь лет своей жизни, и буду наблюдать, как белое переходит в зеленое, а зеленое становится красным. Семь раз. Семь медленных лет — белое, зеленое, красное. Черешня, черешня вполне может оказаться деревом болгарского Будды. Но в нашем случае «болгарский» компонент как раз не так важен. У детей нет отечества. Их отечество — детство. Зато у них есть отцы. Хотя и не совсем они у них есть. Их отцы ходят на работу — поэтому их все равно нет. Разве может отец восемь часов в день быть чиновником, замдиректора, кассиром или подлецом, а остальные, сколько там часов остается, — отцом? Не мо-о-о-о-ожет, шепелявлю я с черешни, потому что рот у меня забит косточками, как у какого-то там Демосфена, который совершенствовал ораторское мастерство, набирая в рот камушки. Так и быть, выплюну косточку. Только в детстве на нас может снизойти просветление, только в эти семь лет, когда мы предоставлены самим себе. Семь лет вне общества. Семь лет без государства. Семь анархических лет. Каждый день полностью принадлежит тебе, и только тебе. Каждый день подчинен только поиску мира для игры. А ну-ка, что там — муравьи, ух ты-ы-ы, какая черешня, а вот эта муха, вот как поймаю ее, как оторву ей одно крылышко, гляди-ка, как петляет по столу, а если оторвать и второе…

Отцы интересуются мелочами, вроде того, когда ты в первый раз пошел. Никто не спрашивает, например, когда ты в первый раз помыслил. Первые мысли, шаг за шагом, если бы я только мог сделать их видимыми. Семь лет — бдений детства. Сейчас мы с братом сидим на черешне. Рвем ягоды, набиваем полный рот косточками и, как маленькие пушки с жерлом из ствола черешни, изо всех сил стараемся пульнуть свое ядро как можно дальше. Под черешней за грубо сбитым столом, застланным газетой, перекидываются в картишки четыре вечных старика из квартала. Мы с братом обучаемся игре, глядя на нее сверху. По сути, мы самые в нее посвященные, поскольку видим карты всех четырех игроков. Потом, когда старики расходятся, мы слезаем с черешни, занимаем их места и пытаемся повторить жесты и избранные реплики, за которые мама бы вырвала нам язык. Самым сложным было научиться с силой ударять по столу. В этом вся соль игры. Подгибаешь пальцы руки, той, в которой карта, и бац по столу. Костяшки тут же синеют, а мы все не можем повторить этот удар. Стоит нам только овладеть этим приемом, говорили мы себе, и для нас в игре больше не будет тайн. Так мы собирались реализовать себя в жизни (выражение нашего отца) — в качестве Великих картежников. Великие картежники братья Соколовы, под этим вымышленным именем мы должны были выступать; тогда вроде уже были одни братья Соколовы — мотоциклисты, которые ездили по натянутому тросу на ярмарках. А пока мы были только Братьями по Черешне. А наши учителя — сейчас они кажутся мне смешными старикашками — богами белота. Перед игрой старики подсовывали под газету по мятому леву каждый (для нас сверху — целое состояние), а все эти бумажки потом доставались победителям.

Это азартная игра, говорил отец. Однако он сам вечерами садился с одним приятелем перекинуться в шестьдесят шесть (мы спали в той же комнате по причине отсутствия другой), а под газетой «Работническо дело» лежали все те же подсунутые бумажки. Мы притворялись спящими, жмурились изо всех сил, старались дышать равномерно, к тому времени мы уже усвоили некоторые приемы. Лежали и жаждали услышать голос отца: ну-с, уже на половину велосипеда набралось. Эти слова должны были разозлить противника, а мы еле сдерживались, чтобы не подпрыгнуть в кровати от радости. Но делали вид, что спим. На кон уже был поставлен велосипед. И это, вместо того чтобы нас расстроить, делало его в наших глазах еще ценнее. И тогда мы решили, что, когда станем Великими картежниками, мы купим отцу «Польский Фиат», новехонький «Фиат». «Польский Фиат» тогда был самой западной машиной на фоне одинаковых «москвичей» и «жигулей», он был длиннее, и фары у него были красивее. Поэтому втайне от родителей днем мы продолжали карабкаться на черешню и готовиться к жизни. Черешня утраченного времени. Самого лучшего нашего времени в этом мире.