Страница 19 из 26
Неравновесия, подстерегающие нас, проявляются во всем, но мне кажется, самое страшное неравновесие — между именами вещей и самими вещами. Вещи начинают выпадать из имен, как бобовые зернышки из высохшего стручка. Пока что имена крепко цеплялись за вещи и составляли одно неделимое целое, так, как атомы водорода и кислорода соединялись в молекулу воды. И когда человек сумел отделить атомы водорода от кислорода, освободилось невероятное количество энергии. Представьте себе эту энергию, умноженную в тысячи раз, и вы почувствуете то, что нас постигнет, когда имена окончательно отделятся от вещей. Думаю, что взрыва не будет, случится нечто пострашнее. Пока не буду придумывать ему имя. Потому что имена, которые мы придумываем, сами создают именуемое.
Надо говорить только аллегориями.
Существуют невидимые весы. Для большей ясности можно представить себе их в виде обыкновенных, рыночных. На одной чаше — всегда гири. И не имеет значения — фасоль ли мы будем взвешивать, макрель или самые обыкновенные кислые яблоки, мы смотрим на гири и говорим: вот, мол, кило фасоли или полтора килограмма макрели, яблок и т. д. Мы так говорим, когда чаши весов находятся в равновесии и на одной из них — слова, то есть гири, а на другой — вещи. А что произойдет, если слова размножатся, вытеснят вещи, наконец покинут их так, как матка покидает улей со своим роем? Тогда они станут играть сами с собой, будут взвешивать сами себя. На одной чаше будут гири и на другой — гири, то есть груз, слова, если угодно. И обе чаши как станут кричать: мы макрель, мы кислые яблоки, мы фасоль. И никто не сможет их ни разнять, ни различить между собой.
Поняли ли в Организации историю о гирьках? Я все равно буду им писать. Надо понять, как размножаются слова. Надо найти их гнездо, помет, их инкубатор. Не знаю, как это назвать. К тому же надо избегать точных наименований. Это место я ищу много лет. Много-много, бессчетное множество. Что я делал до этого? Ничего не помню, не хочу вспоминать. Надо понять, как размножаются слова. Наблюдаю за растениями в моем саду. Собрал кучу пособий по ботанике.
Вот этот садовый лук и вон тот мятлик луговой (Poa vivipara) размножаются вегетативно — иными словами, бесполым способом. Новые индивиды получаются из деток, клубней, луковиц, отделившихся от родителей, и сохраняют их наследственные признаки. Размножение корневой системой. Может, слова тоже прибегли к этому самому элементарному способу размножения? Вряд ли они могли так ошибиться. При таком размножении новые слова почти ничем не отличались бы от старых. И все же в этом что-то есть, раз и у растений, и у слов есть корни. В этом что-то есть. В справочниках указан главный недостаток такого деления: быстрое и непредотвратимое генетическое вырождение. При опылении разнообразия куда больше. В этом случае с помощью ветра или пчел, ос, майских жуков и других насекомых пыльца может разлететься на десятки, даже сотни километров. Если частички пыльцы с этой березы поднимутся воздушным течением на высоту 2000 метров, то они окажутся за 600 километров от первоначального места. Это что касается частичек пыльцы… А слова — насколько слова легче их. Почему никто еще не установил массу слова? Хотя бы приблизительно. Предположение: у различных слов разная масса. Черт побери, как же меня раздражают такие пропуски. Известно, сколько весит частичка пыльцы, эта пылинка, но никто еще не удосужился взвесить слово. Интересно — влияет ли на его массу сила голоса, с которой это слово произносится, или интенсивность нажима при письме? Не нахожу никакой Естественной истории слов. Ее нет. Нигде.
Вот несколько вопросов, на которые у меня пока нет ответа:
Есть ли у слов пол?
Совпадает ли пол с их родом?
Если слово мужского рода, какого оно пола — мужского?
Если слова бывают женского и мужского пола, то когда и как у них происходит совокупление?
Не являются ли буквы носителями половых признаков?
Если да, то каков половой состав алфавита?
Можно ли считать, что гласные относятся к женскому полу, а согласные к мужскому, или дифференциация по этому признаку намного сложнее?
Можно ли предположить, что изначально слова являются бесполыми, а в зависимости от того, кто их произносит — мужчина или женщина, — они аккумулируют те или иные половые признаки?
Тогда что происходит, когда мужские слова вкладываются в уста женщин?
А когда слово просто написано — какой у него пол?
Все больше убеждаюсь в том, что вся путаница со словами происходит из-за слов записанных. Сколько чертей может уместиться на макушке одной буквы… В этом есть что-то сатанинское: когда людей уже давно нет в живых, а их слова продолжают существовать. Не знаю, почему другие этого не ощущают, но лично для меня это настоящий вампиризм. В каждом написанном слове погребен мертвец. Меня аж в дрожь бросает, когда я это вывожу на бумаге. Потому что и я уже успел сколотить себе неплохой гроб в виде этой тетрадки. Хоть бы мне хватило сил сжечь ее перед смертью. Как-то не хочется становиться вампиром из-за этих исписанных страниц. Хотя сейчас, задумавшись, я понимаю, что и с произнесенными словами такая же история. Когда мы разговариваем, мы очень хитро, как бы между делом, пересаживаем наши слова в головы слушателей. Как частички пыльцы. Радио в этом смысле страшнее воздушных потоков: оно может перенести слова на расстояния гораздо большие. Да-а, единственное безобидное использование слов — это мысли. Слова надо мыслить. Только мыслить, ничего более. Надо продержаться хотя бы год. Я должен предупредить ООН. Знаю, это жестоко, но это единственный выход. Процесс уже необратим. Безразборное размножение имен. Они уже распространяют заразу. Мы не знаем, как их обезвредить. Надвигается страшная эпидемия, жуткий СПИД. Слова мертвецов. Слова, которые пресекают человеческие отношения так же, как болезнь может пресечь молоко роженицы.
Отдаю себе отчет в том, что все написанное прошлой ночью неясно и запутанно. Но я имею право выражаться только так. В противном случае я бы подсказал Злу план действий. Я не дам ему формулы. Заберу ее с собой в могилу. В этом месте я должен помянуть своего отца, царство ему небесное, который первым начал бороться за равновесие. Мама говорила, что он сошел с ума, потом его бросила и убежала с другим. Я остался с ним и стал ему помогать. Он не написал ни строчки. Можно пересчитать по пальцам те случаи, когда он решался заговорить о чем-нибудь, что не относилось к его занятиям. От него я унаследовал отвращение к пустой болтовне, хотя моя мать называла это нелюдимостью. Мой отец был натуралистом-самоучкой, наивным натуралистом. Он любил рассуждать о наименованиях цветов. Разгадывал их латинские названия (при том, что никогда не учил латынь), связывал их с теми именами, которые были ему известны. Иногда выражал недовольство: явно тогда, когда сталкивался с несоответствием между самим цветком и его именем. Отец регулярно штудировал одно старое пособие для цветоводов-любителей, я тоже им пользуюсь. Эта была одна из тех книг, которые сообщают тебе, что лотос — любимый цветок египтян, а родиной тюльпана считается Азия. По сути, как раз такие факты его и интересовали. «Лук-порей включен в герб Уэльса», — читал мой отец, и как будто сам Уэльс рос в его саду. И когда он клал на стол порей, это был уже не просто лук, а целая геральдика. В горьких волокнистых чешуйках таились истории, сама История дремала в них. Ничто не было просто тем, чем казалось на первый взгляд. Именно так ему удавалось удерживать равновесие в мире через свое отношение к луку-порею. Он знал, что тот, кто не уважает порей за столом, покушается на честь Уэльса. Чем не повод для Уэльса выразить протест — вполне законный, между прочим, — а это могло спровоцировать конфликт. Поэтому мой отец благословлял Уэльс всякий раз, когда на столе появлялись побеги лука-порея. С большим тактом, дипломатично он просил прощения от имени всех, кто по недосмотру или же из-за невежества не ведает, что жует. В этом состояла его миссия. И пока он был жив, у него получалось хранить столь хрупкое равновесие в мире.