Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 14

Таким образом, правильнее было бы говорить не об организованной интервенции, а о том, что некоторые подданные сопредельных (и даже не сопредельных) стран приняли участие во внутренних неурядицах Русского государства, причем участие это носило поначалу сугубо неофициальный характер. Впрочем, и официальное вмешательство со стороны Польского и Шведского королевств было вызвано столь же официальным приглашением из Московской Руси. И в этом приглашении не содержалось никакой «национальной измены». Россия могла иметь царя Владислава польского происхождения точно так же, как сама Польша имела короля Сигизмунда из шведской династии Ваза, а, например, Англия — короля-шотландца Стюарта. Вообще монарх-иноземец для феодализма скорее норма, чем исключение. Идея объединения России вокруг Владислава была уже практически реализована Станиславом Жолкевским, если бы не нелепое упрямство Сигизмунда III. Будь король поумнее, Смута кончилась бы на три года раньше и сегодняшние «патриоты» прославляли бы династию Ваза.

Иностранное вмешательство не было первопричиной событий. Причины историки видят в разорении страны Иваном Грозным, последствии этого разорения — крепостничестве — и природной катастрофе — трехлетием голоде, постигшем страну в правление Бориса и заставившем Годуновых расплачиваться за чужие грехи. Но «интервенция» точно так же не может считаться и движущей силой Смуты.

Эту движущую силу, опору и основу «партии беспорядка», скорее всего, следует искать в казачестве.

С большим вниманием я читаю в современной партийной печати рассуждения о казачестве. «Издревле казаки ставили во главу угла защиту Православия… а для верующего монархия на земле — своего рода «калька» устройства небесного» («Путь», газета Российского христианского демократического движения). «К идеалам служения «Вере» и «Отечеству» казак с необходимостью добавлял и третий, не расторжимый в совокупности член — «Царю»… Истинная «вольность» воспринималась как реализация предельного личностного права на отсечение собственной воли, а «самодержавие» как вольное изъявление Божьей правды и милости через монарха» (журнал «Кубань»).

Раннее казачество весьма мало соответствовало этому идеалу. Как донцы, так и запорожцы не утруждали себя выяснениями «пятого пункта» или социального происхождения и поначалу даже в религиозных вопросах проявляли такое же свободомыслие, каким ужаснул патриархальную Москву их любимый царь Дмитрий. (Интересно, что с началом религиозных преследований «вольнодумцы» станут самыми упорными защитниками гонимой церкви — ортодоксального православия на Украине и старообрядчества на Дону.) «Казаки — люди различных племен, из земли московской, татарской, турецкой, польской, литовской, карельской и немецкой… говорят преимущественно по-московски» (И. Масса, начало XVII века). Кроме холопов и беглых крестьян, мы встречаем в «товариществе»[6] и аристократов, как легендарный запорожский герой Байда — князь Вишневецкий или его донской коллега князь Дмитрий Трубецкой.

Так же свободно относились казаки ко всем без исключения «самодержцам», через которых «вольно изъявлялась Божья правда», а также «правда Аллаха», — они постоянно балансировали между сопредельными державами: Россией, Польшей и Турцией, поскольку чувствовали себя независимыми от всех и уважали (не уважали) царя, короля и султана ровно настолько, насколько каждый из монархов в данный момент мог быть им полезен (или вреден).

С другой стороны, раннее казачество не успело выработать какой-либо социальной программы (она появится на Дону только в ходе религиозной реформации), поэтому борьба с несправедливым порядком, вытолкнувшим их в «дикое поле», при самом искреннем его неприятии на деле сводилась к перемене ролей в рамках одной и той же системы.

В стихийных ополчениях Смутного времени, будь то армия Болотникова, или «тушинского царя», или так называемое «первое русское ополчение» Ляпунова — Заруцкого — Трубецкого, с необычайной силой проявились все хорошие и дурные свойства тогдашнего казачества. «Разгульная казацкая кочевка» в Тушине на время стала столицей России. Здесь демократично перемешались сословия и вероисповедания, «неграмотный мужик», почитавшийся царем, ставил в патриархи Филарета Романова, а шляхтичи с донскими молодцами весело проводили время в пьянстве и за игрой. К сожалению, единственным источником существования красочного «славянского рыцарства» был более, а чаще менее узаконенный грабеж всех тех, кто еще продолжал работать и, несмотря на политические катаклизмы, добывал хлеб насущный.

В конце концов люди смертельно устали от безобразий, и восьмилетняя Смута закончилась «победой сил порядка и посредственности» (В. Б. Кобрин) — избранием на царство юного Михаила Федоровича Романова, «тихого и неспособного по природе», которым управляла сначала мать, а затем отец, патриарх Филарет.

Но за установление порядка пришлось заплатить дорогую цену — отказаться от прогресса. То зачаточное крепостное право, когда крестьянин был «крепок» не господину, а земле, на которой трудился, — своего рода «прописка» на средневековый манер — было поколеблено «разрешающими» указами Бориса и Дмитрия в период голода и Смуты, да и вряд ли вообще могло всерьез соблюдаться среди анархии, однако именно при Михаиле Романове оно утверждается в новом, невиданно суровом и бесчеловечном обличье, при котором крестьянин («христианин») приравнивается к рабу, к вещи, скотине. Те элементы правового государства — «Великой хартии вольностей», — которые присутствовали в крестоцеловальной записи царя Василия и в договорах о приглашении на русский престол Владислава, оказались похоронены, и Россия вернулась к восточному деспотическому правлению Ивана III. «Западничество» было предано анафеме вместе с Гришкой Отрепьевым и вновь заявило о себе всерьез лишь спустя многие десятилетия, но уже не в мягкой и либеральной форме, а таким образом, что прогресс и просвещение только укрепляли архаичный социальный порядок.





Вынужденные выбирать между порядком и прогрессом, русские люди в любом случае оказывались в проигрыше. Стабилизация наступила, но на значительно более низком уровне. Этим-то и отличаются смуты от настоящих революций.

Однако чтобы перевернуть последнюю страницу в истории Смутного времени, «партии порядка» предстояло окончательно решить проблему возможных соперников семнадцатилетнего царя, наследника вовсе не венценосной и даже не княжеской фамилии.

Заруцкому за многие дела предстояло гореть в аду, и вряд ли он до сих пор был более постоянен в политических пристрастиях, чем прочие участники междоусобий, но Марине и ее сыну отчаянный атаман остался верен до конца.

Его армия отступает на юг — в исконное казачье «поле», взрастившее и питавшее Смуту. Дон же отказывает в помощи сыну «казацкого царя» и своему атаману.

Самые яростные и непримиримые из казаков уже сложили головы под разными знаменами, другие выслужили себе теплые места при кабацком откупе, да и поместьица, а те, что остались на Дону, предпочитали московское жалованье и свое хозяйство неверной военной удаче. Заруцкий, постоянно преследуемый воеводами нового царя, поворачивает к Волге — «указывает путь Разину», как скажет впоследствии историк С. И. Тхоржевский.

Астрахань подчинена Москве недавно и еще хранит память о собственном независимом царстве — под властью Марины и Заруцкого она обретает осенью 1613 года свой последний кратковременный «суверенитет». Армию Заруцкого пополняют волжские казаки, которых Москва не жалует за разбои на торговых путях. В поисках союзников они обращаются к персидскому шаху Аббасу, — говоря по совести, одному из самых кровожадных тиранов мировой истории. Впрочем, неразборчивость в связях до сих пор отличает российских революционеров. Однако шах с помощью медлит. Казаки ссорятся с купцами, сам Заруцкий — с воеводой Хворостининым. Наконец, в апреле 1614 года в Астрахани, к которой со всех сторон приближаются московские войска, начинаются бои между горожанами и казаками. Спасая Марину и царевича, атаман доверяется Трене Усу и вместе с ним бежит на Яик…

6

Старинное русское слово «товарищ» употреблялось между казаками и вообще свободными людьми, добровольно объединившимися с себе подобными ради общего дела в станицу, артель, дружину — «товарищество».