Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 5



— Я тебя не спрашивал отвоем отце. Приучись по крайней мере не отвечать на те вопросы, которые не задают. Иначе шансов выжить у тебя останется совсем немного.

— Даже меньше, чем у Робинзона Крузо сразу же после кораблекрушения?

— Намного меньше. Ведь ты пойми: онт очутившись на берегу, уже спасся, А я уже погиб, да и ты сам тоже — почти погиб.

— А, я понимаю. Вы, кажется, имеете в виду слухи о новой страшной эпидемии, которая неминуемо унесет миллионы жертв и на которую есть даже намек в журнале «Всемирный следопыт»?

Ника жутко испугался. Хуже, чем тогда, перед церковью. Его новый собеседник посмотрел на него внимательно, без всякого сострадания, и сказал: «Я ничего не имею в виду. И никогда не повторяй слухов. И не передавай чужих слухов и мнений. И запомни: меня зовут Анатолий и я буду здесь ровно через два часа, на этом самом месте, с новыми санками дя тебя. Будь здоров».

Но Ника почувствовал сразу же после его ухода, так просто стоять и ждать два часа — невыносимо, отправился к метро «Дворец Советов» посмотреть, который час. Потом, чтобы убить время, сел на трамвай «А» и доехал до… Но здесь история становится иной, чтобы не сказать темной. Он помнил только, что трамвай остановился на какой-то маленькой лощади и там часы показывали двенадцать минут до значенного Анатолием срока. Узнав от кондуктора, меньше чем за сорок минут назад, до Гоголевского бульвара не доедешь и что лучше попытаться вернутьтся на автобусе № 64, он бросился на проезжую часть улицы… и тут услыхал пронзительный скрежет тормозов и чем-то устрашающий и невероятно картавый голос «Стоп, стоп! Что, хочешь умереть раньше срока, юный авантюрист!» Ника (новые санки уходили от него в пасмурный снеговой день вместе с Обыденской горкой и Анатолием), почти не думая, сказал: «Я был бы вам бесконечно признателен, если бы вы смогли отвезти меня на Обыденский. У меня там крайне срочное свидание. И я никак не поспеваю ни на каком другом виде транспорта». Картавый человек обернулся и сказал кому-то, сидящему за шофером: «Не думаете ли вы, Боря, что это — логическое завершение нашего спора? Этот гомункулический ребенок в минуту острой нужды заговорил на языке несуществующих отношений. А что, если лет эдак через двадцать, когда ему будет, ха, за тридцать, другие наши юные друзья обнаружат, вдруг, острую нужду в этих самых отношениях? И они найдут язык! А мы будем молчать, безъязычные деляги нереализованной социальной утопии, и вяло завершать наши романы с постаревшими секретаршами!»

Обхватив толстую белесую голову мягкими руками (в машине зажгли свет), Боря простонал: «Вы с ума сошли, Вальдемар Густавович, ведь мы и так дико опаздываем!» Но Ника уже сидел на острых коленях картавого, и машина мчалась неизвестно куда. «Я и не думаю отклоняться от нашего пути, — продолжал картавый, — мы просто через пять минут сдадим этого начинающего строителя прекрасного будущего с рук на руки дежурному и попросим его отвезти на Соймоновский, не доезжая тридцати метров до генеральского дома. Ведь это, если не ошибаюсь, совсем рядом с нашим маэстро, седовласым соколом, обосновавшимся со своей Юноной в обители Марса».

Пока Ника пытался переварить эту абракадабру, машина влетела в узенький переулок и остановилась перед ампирным особняком с окнами, уже светящимися бледно-зеленым светом. Перед особняком стояла — Ника даже забыл на время о новых санках — машина. Двухместный, с широкими крыльями и огромными колесами «бьюик-спорт», нигде и никем не виданный. У машины, поставив ногу на подножку, стоял человек. Даже в сумерках было видно, что он очень бледен. Он был в военной кожаной тужурке, кожаных крагах и штиблетах. Фуражка с темно-красной, тускло светящейся звездой тоже была кожаная и лежала на колене. «Вот как прекрасно, как прекрасно! — бодро крикнул Вальдемар Густавович, — Мой дорогой Самуэль, вы и будете тем энтузиастом, который доставит это доцентское дитя к месту его свидания, боюсь, однако, что уже с неминуемым опозданием. Едем, Боря».

Самуэль усадил Нику в «бьюик» и вдруг резко росил: «Что означает весь этот вздор?» Когда уже всерьез испуганный Ника быстро рассказал ему, что произошло и что теперь вроде все равно уже поздно, Самуэль надел фуражку и произнес почти вдохновенно: «Ты знаешь, кто эти люди — Борис и Вальдемар? Они — ублюдки Левиафана. Если хочешь доставить им удовольствие, побеги и спроси их про доктора Гильотена. Ха-ха-ха! Они втихомолку побаиваются Конвента, не понимая, что якобинская диктатура уже была и что грядет Варфоломеевская ночь!»

В переулке было необыкновенно тихо. Самуэль сел за руль, и Ника увидел, что лицо его было мокро от слез. «Я не боюсь смерти. Я жутко боюсь смирительной рубашки и кляпа во рту, — прохрипел он. — Левиафана надо связать и заставить работать на прогресс, на культуру, на жизнь. Если же не удастся его обуздать, тогда надо его раздавить — целиком, с мясом, с костями и кожей. Пусть снова будет свалка! Пусть безумный Лев опять окажется прав! О Господи, что же мне делать? Я знаю, что ты ничего не понимаешь, но вдруг ты случайно угадаешь, что мне делатъ?»



Странное дело, но Ника, не понимая значения большинства слов и выражений, которые он услышал в тот день, чувствовал их внутреннюю связь, за которой поднималось некое новое значение, одно для всех этих слов и выражений, но несвязанное ни с одним из них в отдельности. Именно тогда Ника почувствовал, что боится слов и фактов вообще, но нисколько не боится окончания своего личного существования (в 1961-м Геня говорил о нем: «Он был бесстрашен, так сказать, „биологически“ неустрашим».)

Когда они приехали на Обыденский, было совсем темно и у забора нашего дома никто, конечно, Нику не ждал.

Первое, что он увидел, вбежав в свою квартиру, были новые санки. Они стояли посреди передней, и маленькая Женя, его младшая сестра, ничком лежала на них, влюбленно гладя полозья. Ника лег на пол рядом и упоенно погрузился в счастливый вечер московского детства. И когда он уже почти заснул от усталости и счастья, то вдруг услышал из-за неплотно прикрытых дверей столовой кричащий голос, в котором, несмотря на искажения, вносимые истерикой, нельзя было не признать голоса Анатолия, да и санки свидетельствовали о том же.

Анатолий: Вы сидите здесь и скрываетесь! Вы меня бросили! Вы нас бросили! Вы еще более жалки, чем они!

Дедушка: А вы не думайте обо мне, Анатолий Юлианович, и не думайте о них. Думайте о себе.

Анатолий: Семь лет назад я видел, как один крестьянин просил хлеба на углу Остоженки с двумя маленькими детьми. Он мне сказал, что жена, другие шестеро детей и дед с бабкой — все умерли от голода. А я нес в руках коробку елочных игрушек, и карманы моего пальто были набиты шоколадными конфетами. Я был готов умереть!

Дедушка: Так вы же не умерли тогда, Анатолий Юлианович. Вы… решили остаться, а?

Анатолий: Ну конечно! Вы бы предпочли, чтобы я лежал в снегу вместе с его детьми и чтобы некому было теперь говорить вам все это!

Дедушка: Я только хотел бы, родной мой Анатолий Юлианович, чтобы вы знали, что с вами случилось. Вы тогда просто выбрали жизнь. И сейчас продолжаете это делать. А тот крестьянин в семнадцатом — а не он, так его братан или зять — смотрел, как все пылает вокруг, и тоже… выбрал… это. Думал, должно быть, что обойдется как-нибудь. Затянется. А потом он — или брат его, или сват — в комбед, а вы — в ассистенты к Сергею Михайловичу. А все думаете, что это с вами кто-то другой что-то делает. А другому-то и делать ничего не надо — сиди да посмеивайся. Я вчера по Никитской шел. Навстречу Леночка бежит, дочка Евгения Евгеньевича, бывшего Ваниного сослуживца. Вся трясется и плачет. Третьего дня узнала от родичей однодельцев, что отца в тюрьме расстреляли. Вот горе-то, говорю, а куда теперь бежишь? «На Корто, — отвечает. — Знаете, билеты достать было совершенно невозможно». Так вот, я думаю, что Сергей Михайлович ваш тоже там был, в Консерватории то есть. И вы — тоже. Да, может, и младший брат того крестьянина с Остоженки, если выжил тогда и до Москвы доучился. Все вы там были — на Корто! А так день прошел, опять страшно стало, опять жалуетесь, сердитесь: убивают вас, мучают. Так вы сами же это выбрали — мертвых никому не убить.