Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 89



«Так называемый (слова Пушкина) сын» взвалил вину на «от­ца», стремясь выгородить себя — оправдаться перед уже наступив­шей к этому времени — почти полвека спустя после случившего­ся — историей. Деталь, столь характерная для натуры Дантеса. Да и уговорить его послать вызов Пушкину, как ранее Геккерн угово­рил сделать предложение Екатерине Гончаровой, было нетрудно. Предназначенный Геккерном «легальный» убийца, пришедший в ярость от вынужденного брака и распространявшихся в обществе слухов о его «трусости», с готовностью пошел на это. В свете толь­ко что сказанного делается вполне понятным последовавшее после женитьбы и удивившее столь многих вызывающе провокаци­онное, нарочито и грубо компрометирующее Наталью Николаев­ну поведение Дантеса. А «папаша» в свою очередь, дабы избежать при благоприятном для Дантеса исходе спровоцированной ими обоими дуэли (убийство поэта) возможных для него нежела­тельных последствий (недовольство царя, негодование близких к Пушкину лиц), заручился прямым «благословением» на нее близ­кого к клике и пользовавшегося особым авторитетом в придворно-светских кругах в качестве непререкаемого знатока в деле «аристо­кратической чести» двоюродного дяди Натальи Николаевны, отца одного из злейших врагов Пушкина Идалии Полетики и «друга» обоих Геккернов графа Г. А. Строганова. «Отец» показал ему пуш­кинское письмо, и тот прямо заявил, что подобное оскорбление может быть смыто только кровью.

«Я готов умереть за нее», — писал, как уже упомянуто, Пушкин еще в период своего жениховства. И теперь в период расцвета всех своих сил, неутоленной жажды бытия и творчества («О, нет, мне жизнь не надоела. Я жить люблю, и жить хочу... Что в смерти доброго?» — строки одного из его стихотворных набросков 30-х годов, которые, кстати, могут служить лучшим опровержением при­веденной выше клеветы Геккерна на убитого ими Пушкина) он до­казал это на деле.

«Невольник чести» — этими, пушкинскими же, словами назвал Лермонтов поэта в своем гениальном стихотворении — он запла­тил за свою честь и честь жены самой дорогой, не сравнимой ни с какими земными сокровищами ценой — своей жизнью.

Знаем мы и то, каких нечеловеческих страданий — здесь ска­залась вся сила и глубина чувства Натальи Николаевны к мужу и от­цу ее осиротевших детей — ей это стоило. И вдова поэта свято со­блюла пророческий наказ, предсмертный, исполненный величай­шей любви и предельного самоотвержения завет навсегда от нее уходящего мужа.

«На улице» она с детьми, правда, не оказалась. Смерть Пушки­на сразу же подтвердила, как прав был автор стихов о памятнике нерукотворном, предрекая, что «долго будет любезен» народу как певец, восславивший свободу и призывавший к прощению царем борцов за нее — декабристов. Все увеличивавшиеся толпы народа, именно народа, всех (за исключением великосветской и при­дворной знати) слоев столичного общества, запрудивших улицу перед домом поэта в часы предсмертных его страданий и пришед­ших затем навсегда проститься с ним, поразили и, больше того, устрашили правящую верхушку. И это была не только политиче­ская демонстрация (чем пугали царя Бенкендорф и другие) — это было стихийным (вопреки толкам критики 30-х годов о полном па­дении его литературного дара) осознанием гибели Пушкина как национального бедствия — непоправимой и тягчайшей народной утраты. Николай I возложил на правительство уплату всех долгов умершего, назначил пенсии и вдове поэта, и их детям, издание в пользу семьи многотомного собрания его сочинений. Объектив­но, чем бы ни вызывались все эти «милости», о которых сразу же пошли сочувственные и даже восторженные толки, он, несомнен­но, пришел на помощь Наталье Николаевне, и она, видимо, навсег­да осталась ему за это признательна.

Но чтобы поддерживать прежний уровень жизни, созданный для нее Пушкиным, этого было недостаточно. И временами (мы тоже узнаем об этом из публикуемых в книге ее писем) в затянув­шийся надолго период вдовства (претендентов на ее руку было не­мало, но достойного не было) ей жилось очень нелегко. И только в 1844 году — семь лет спустя после кончины мужа — она об­рела такого человека в ровеснике Пушкина, генерале П. П. Лан­ском. «Он хороший человек», — писал примерно год спустя после второго замужества Натальи Николаевны близкий к ее дому П. А. Плетнев (письмо 1845 г.). «Муж ее добрый человек и добр не только к ней, но и к ее детям», — сообщал Вяземский А. И. Тургене­ву. Объективности этих совпадающих отзывов двух ближайших друзей Пушкина тем больше можно доверять, что у каждого из них были свои поводы относиться к избраннику Натальи Николаевны не слишком доброжелательно.



И действительно, второй брачный союз Натальи Николаевны соответствовал тому, что так искренно и так нежно желал своей «женке» уходящий от нее навсегда Пушкин. В ничем, по-видимому, не омрачавшемся втором своем замужестве она прожила с Ланским до самой смерти в 1863 году, то есть целых девятнадцать лет; имела от него троих детей, которые прибавились к четырем детям Пушкина, что не отпугнуло Ланского (как отпугнуло некото­рых других претендентов), судя по всему, от начала и до конца от­носившегося к ним как к равноправным членам своей большой се­мьи. Тень Пушкина могла быть спокойна. Его вдова и мать его четырех детей устроила свою и их дальнейшую жизнь именно так, как столь самоотверженно и добро он того желал.

И вот, если в свете всего только что сказанного мы снова пере­чтем публикуемые авторами книги письма Натальи Николаевны к ее второму мужу, нам откроется еще один, более драгоценный, чем сама находка этих писем, клад. С помощью их и привлечения дру­гих дошедших до нас источников, к сожалению, крайне немного­численных, авторы смогли рассказать о всем дальнейшем ходе жизни вдовы поэта. Правда, не все периоды ее удалось осветить (это зависело порой от отсутствия или крайней недостаточности необходимых для этого, прежде всего, эпистолярных материалов) с одинаковой полнотой. Помимо того многие письма ее к Ланско­му отличаются очень большим объемом. Сама она называла их пи­сьмами-дневниками, в которых подробно — изо дня в день — рас­сказывала мужу, часто бывавшему в длительных служебных отлуч­ках, о своей домашней жизни, быте, занятиях, встречах, выездах, приемах. Тем, конечно, это интереснее. Однако в силу условий данного издания оказалось возможным полностью опубликовать лишь некоторые из них. Остальные пришлось дать в отдельных, как считают авторы, наиболее существенных выдержках. Надо надеяться, что в дальнейшем, следуя и развивая их почин, будет сде­лана и полная их научная (не только в переводах на русский язык, но и в подлинниках — по-французски) публикация.

Но уже и эти извлечения дают очень многое — открывают воз­можность проникнуть в сокрытый для нас доселе внутренний мир той, чью натуру, чей душевный склад, облик Пушкин, как мы зна­ем, считал еще прекраснее, чем ее поразительная, ни с кем и ни с чем не сравнимая внешняя красота, особую прелесть которой, как это поэт почувствовал и оценил с первой же встречи с ней, за­ключалась в том, что Гете, завершая свой шестидесятилетний труд над «Фаустом», в эпилоге к нему назвал «вечной женственностью» (Das Dwig Weiblichkeit), вечно возрождающим человечество и его облагораживающим источником жизни на земле — материнским его лоном.

Олицетворением именно такой женственности был для Гете созданный им, столь очаровавший Фауста и не менее привлекате­льный для его творца, образ Гретхен. Пушкин высочайше оценивал основное и основополагающее творение Гете: «Фауст — есть величайшее создание поэтического духа; он служит представите­лем новейшей поэзии, точно как Илиада служит памятником клас­сической древности». Очень близок и мил был Пушкину и образ Гретхен. Этому «чуду красоты», наделенному наиболее характер­ными чертами гетевской «вечной женственности», отведено вид­ное место в пушкинской «Сцене из «Фауста» (1826). Прозвали ее именем в кругу Пушкина и Вульфов одну очень привлекательную провинциальную девушку (Е. П. Вельяшеву), с которой поэт не раз сталкивался, наезжая в тверские поместья Вульфов. Он какое-то время был даже увлечен ею, но, как говорит пушкинский Моцарт, «не слишком, а слегка», и посвятил ей в 1828 году одно из самых грациозных своих — писанных полувшутку-полувсерьез — любов­ных посланий: «Подъезжая под Ижоры» (1828), в котором набро­сал несколькими словами ее «милые черты»: «Легкий стан, движе­ний стройность, осторожный разговор. Эту скромную спокойность...» Послание было написано в середине января — начале фев­раля 1829 года, 16 октября вспоминает он — тоже полувшутку-полу­всерьез — о Вельяшевой в одном из писем к А. Н. Вульфу («Гретхен хорошеет и час от часу делается невиннее»). А незадолго до этого, в зиму 1828/29 года, Пушкин впервые увидел на одном из москов­ских балов ту, обликом которой сразу же был изумлен и восхищен, как внезапно озарившим все окружающее сиянием прекрасных, возрождающих от ночи и сна к новому дню — дню новой жизни (vita nuova) утренних солнечных лучей («Я полюбил ее, голова у меня закружилась», — вспоминал поэт).