Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 59



Но письма не дантовское обожествление неземной красоты и не петрарковская страсть к возлюбленной. В них перед нами, мо­жет быть, единственное в своем роде проявление того, что Пуш­кин так тщательно таил от посторонних глаз,— любви семейной, счастья мужа и отца. Е. М. Хитрово опасалась, что проза повсед­невных супружеских отношений «убьет» поэзию. Письма Пушкина полны такой прозы, но и она столь озарена и прогрета лучами солнца-сердца поэта, что сама становится глубоко трогательной и подлинно поэтичной.

1833 год — время особенно оживленной переписки Пушкина с женой — был очень продуктивным и в жизни, и в творчестве поэта (работа над «Историей Пугачева», поездка по пугачевским местам, вторая болдинская осень, тоже весьма плодотворная: «Медный всадник», две сказки, «Пиковая дама», ряд стихотворений).

И вдруг в самом конце года совершенно неожиданно для поэта последовала еще одна «милость» царя. Блиставшую в великосвет­ском обществе Наталью Николаевну императорская чета решила еще больше приблизить к себе — сделать одним из драгоценнейших украшений своего двора. Для этого, в соответствии с этикетом, царь пожаловал мужу придворное звание камер-юнкера. Об этом сразу же догадался и Пушкин: «Двору хотелось, чтобы N. N. танце­вала в Аничкове»,— записал он 1 января 1834 г. в начатом им неза­долго до того «Дневнике» (в Аничковом дворце устраивались балы для более узкого, интимного круга). Это глубоко оскорбило Пушки­на. Гордость страны — национального поэта, который, когда кто-то спросил его, «где он служит», ответил: «Я числюсь по России», об­лекли в «шутовский» «полосатый кафтан», как Пушкин презрительно называл камер-юнкерский мундир, тем более на нем «непри­личный» и «смешной», что это звание давалось людям, обычно совсем еще молодым. Так, старший брат Натальи Николаевны, Д. Н. Гончаров, получил его, когда ему был двадцать один год. Ярость Пушкина была настолько велика, что для того, чтобы его ус­покоить, друзья должны были его «обливать холодною водою».

Но еще большая ярость охватила поэта, когда несколько меся­цев спустя он узнал, что его письма к жене просматриваются на почте и полицией, и отрывок одного из них, в качестве особо пре­досудительного, был представлен самому царю. «Письмо твое по­слал я тетке, — писал поэт, — а сам к ней не отнес, потому что репортуюсь больным и боюсь царя встретить. Все эти праздники просижу дома. К наследнику являться с поздравлениями и привет­ствиями не намерен; царствие его впереди; и мне, вероятно, его не видать. Видел я трех царей: первый велел снять с меня картуз и по­журил за меня мою няньку; второй меня не жаловал; третий хоть и упек меня в камер-пажи под старость лет, но променять его на чет­вертого не желаю; от добра добра не ищут. Посмотрим, как-то наш Сашка будет ладить с порфирородным своим тезкой: с моим тез­кой

 я не ладил. Не дай Бог ему идти по моим следам, писать стихи, да ссориться с царями! В стихах он отца не перещеголяет, а пле­тью обуха не перешибет».

Как видим, отрывок этот действительно написан в весьма воль­ных тонах, и Пушкину могло бы за него не поздоровиться. Но не это его разволновало. Поэта «приводила в бешенство» мысль, что его глубоко интимные письма к жене, в которых он так полно, как нигде и никогда, себя раскрывал, читаются другими и даже са­мим Николаем, который не постыдился таким «скверным и бесче­стным образом» проникнуть в личную жизнь поэта.



«Никто не должен знать, что происходит между нами, никто не должен быть принят в нашу спальню. Без тайны нет семействен­ной жизни», — с гневом и горечью писал он жене. «Жду от тебя письма... Но будь осторожна... вероятно, и твои письма распечаты­вают: этого,— саркастически прибавляет он,— требует Государственная безопасность». И в следующем письме снова: «На того я перестал сердиться, потому что... не он виноват в свинстве его окружающих. А живя в нужнике, поневоле привыкнешь к .... и вонь его тебе не будет противна, даром тебе, что gentleman. Ух ка­бы мне удрать на чистый воздух». О том же желании «удрать» писал он в эту пору на языке поэзии в одном из самых задушевных и проникновенно печальных стихотворений, обращенных к жене («Пора, мой друг, пора»).

Мысль об этом стала приходить поэту еще после пожалования ему придворного чина, поскольку, помимо всего другого, «блиста­ние» жены при дворе было связано с неизбежными и все более не­посильными расходами. Но теперь страстное желание «плюнуть» на «свинский» Петербург, подать в отставку и уехать в Болдино, да «жить барином — обрести утраченную, как он это остро ощутил, независимость (вспомним: «щей горшок, да сам боль­шой») и возможность спокойного творческого труда овладело им с особенной силой. Об этом он снова и снова пишет жене и тогда же приводит это в исполнение, обращаясь, как всегда, через Бенкен­дорфа к царю с официальной просьбой об отставке. «Всё Тот ви­новат; но Бог с ним, — отпустил бы лишь меня восвояси», — пишет он жене. Но восвояси Пушкин отпущен не был. «Лучше, чтобы он был на службе, — докладывал царю Бенкендорф, — нежели предо­ставлен самому себе». Не хотелось «Тому» и лишать двор присут­ствия Натальи Николаевны «на Аничковых балах».

И хотя Пушкину было сухо отвечено, что царь никого насиль­но не удерживает, это сопровождалось (и в письме Бенкендорфа, и в особенности устно через испугавшегося за поэта и срочно вме­шавшегося в это дело Жуковского) такими угрожающими оговор­ками, что скрепя сердце он вынужден был взять свою просьбу обратно. «Прошедший месяц был бурен, — записал Пушкин 22 июля в своем «Дневнике», — чуть было не поссорился я со двором — но всё перемололось... Однако это мне не пройдет». Никаких непосредст­венных санкций против Пушкина предпринято не было, хотя Бен­кендорфу и было поручено царем объяснить поэту «всю бессмыс­ленность его поведения и чем всё это может кончиться, то, что мо­жет быть простительно двадцатилетнему безумцу, не может приме­няться к человеку тридцати пяти лет, мужу и отцу семейства». Но после того, как Пушкина, можно сказать, насильственно обря­дили в ненавистный ему камер-юнкерский мундир и особенно по­сле инцидента с прочитанным царем отрывком письма к жене, в его «Дневнике» появляется немало острокритических, порой даже насмешливых замечаний и суждений о российском самодержце. До этого он склонен был, подобно некоторым декабристам, нахо­дить в Николае I известные черты сходства с Петром I. Теперь он вносит 21 мая 1834 г. (через 11 дней после записи там же о вскры­том и прочитанном письме) чрезвычайно выразительную — по-пушкински  диалектическую и лаконичную и по-пушкински же иск­лючительно точную, так сказать, химическую формулу Николая: «В нем много от прапорщика и немного (un peu) от Петра Велико­го». Слова эти написаны на французском языке и вложены для бо­льшей конспирации в чужие уста («Кто-то сказал о Гос.»), но при­надлежность ее самому поэту едва ли может вызвать сомнения. (Вспомним подобную же абсолютно исторически точную формулу Наполеона: «Мятежной вольности наследник и убийца» или сарка­стические слова об Александре I: «Плешивый щеголь, враг труда»). Но даже и за это немногое поэту в общественно-политической об­становке того времени приходилось держаться и — помимо главно­го — его гражданской позиции, потому что обстоятельства его собственной жизни становились всё более сложными и тяжелыми.

Бешеное реагирование поэта на вторжение в мир его семейных отношений не только было известно друзьям, но, несомненно, до­шло и до врагов, которых и до этого у него было немало. А чем больше против своей воли Пушкин вовлекался в сферу придворно-великосветской жизни, тем самым оказываясь ближе и к царю, чис­ло этих врагов — и крайне опасных, влиятельных — все возрастало. Это было непосредственно связано с той политической линией, которую он повел по возвращении его Николаем из ссылки.

Поверив высказанному ему царем намерению начать прово­дить такое преобразование сверху — «манием царя», — он стал под­держивать этот путь силой своего поэтического слова, ставя в при­мер потомку — Николаю I его пращура — Петра Великого (стансы «В надежде славы и добра», 1826). Несколько позднее — в стансах «Друзьям» (1828) поэт даже повел своего рода борьбу за царя, за его следование преобразовательному — «петровскому» — курсу с «приближенными к престолу» «рабами и льстецами», которые, на­оборот, толкали его на путь крайней реакции. Кто эти «рабы и льстецы», в стихотворении не было сказано, но Бенкендорф по­чувствовал, что удар поэта направлен и в его сторону и крепко ему это запомнил.  А совсем незадолго до женитьбы, возвращаясь из Болдина, Пушкин в горячо написанном и крайне резком стихо­творном памфлете «Моя родословная» снова заклеймил этих «рабов и льстецов», дав им на этот раз точную историко-социологическую характеристику: это — придворно-светская клика, новоявленная