Страница 4 из 59
Примерно то же, видимо, можно было бы сказать и о многочисленных увлечениях поэта данной поры. Наглядно сказывается это и на только что рассмотренных образцах его любовной лирики. В них не только отсутствует «любовный бред» стихов периода южной ссылки, но нет и того большого и глубоко затаенного в душе чувства, которым дышит посвящение «Полтавы». И это уже связано не только и даже не столько с новой реалистической манерой письма, сколько с характером пушкинских эмоций этой поры: поэт влюбляется «до ноября», «привлюбляется», «думает, что влюблен» то в одну красавицу, то в другую, но в душе его, как «святыня», живет героический образ той, кому посвящена «Полтава», — поехавшей за мужем-декабристом в Сибирь Марии Николаевны Волконской. Это подтверждает написанное в самый разгар увлечения Олениной стихотворение «Не пой, красавица, при мне...». Оленина, бравшая уроки у Михаила Глинки, напевала грузинскую мелодию, которую привез Грибоедов. И вот в его сознании встает совсем иной образ. «Песни Грузии печальной» напоминают ему «другую жизнь и берег дальний»: «И степь, и ночь — и при луне // Черты далекой, бедной девы». Эти стихи датированы 12 июня 1828 г. Посвящение «Полтавы» написано месяца четыре спустя. Но несомненно, что степь, «берег дальний», образы которых навевает грузинская мелодия, связаны с кавказско-крымскими воспоминаниями поэта, а «призрак милый, роковой» «далекой, бедной девы» — это та, о ком в посвящении говорится как об его единственной и безответной, «непризнанной» ею любви.
Месяца через полтора-два после этих строк в личной жизни Пушкина произошло важное событие, давшее ему наконец то, о чем он все годы после возвращения из ссылки страстно и горестно мечтал. 9 января 1829 г. Вяземский писал жене: «Пушкин на днях уехал... Он что-то во все время был не совсем по себе. Не умею объяснить, ни угадать, что с ним было или чего не было...» Заключает Вяземский тем, что он «всё не узнавал прежнего Пушкина».
Для нас теперь ясно то, чего не смог тогда угадать Вяземский. Как раз в пору пребывания в Москве, в декабре 1828 г., поэт увидел на балу шестнадцатилетнюю Натали Гончарову, которая сразу же произвела на него громадное впечатление. «Когда я увидел ее в первый раз, — писал он позднее (5 апреля 1830 г.) Н. И. Гончаровой, - красоту ее едва начинали замечать в свете. Я полюбил ее. Голова у меня закружилась...» И действительно, чувство к ней Пушкина не было просто еще одним очередным увлечением. В начале января 1829 г. Пушкин уехал из Москвы, а в марте он снова вернулся. Опять начал он бывать в доме Ушаковых; пошли толки, что он усиленно ухаживает за Елизаветой Николаевной Ушаковой. Однако сам Пушкин, по свидетельству современника, рассказывал, что он ежедневно ездил на Пресню к Ушаковым, чтобы два раза в день проезжать мимо окон Н. Н. Гончаровой, которая жила с матерью и сестрами на углу Большой Никитской и Скарятинского переулка. Близкий знакомый Гончаровых Федор Толстой-американец ввел поэта, по его просьбе, в их дом. Март и апрель прошли в сомнениях, колебаниях, нерешительности. Наконец, 1 мая Толстой от имени поэта обратился к Н. И. Гончаровой с просьбой руки ее дочери. Ответ был уклончив. Пушкину не отказали, но, видимо, ссылаясь на молодость Натали, предлагали повременить с окончательным решением. В тот же день поэт написал Н. И. Гончаровой восторженно-благодарное за оставляемую ему надежду письмо, одновременно сообщая, что немедленно уезжает из Москвы, увозя в глубинах своей души образ небесного создания, которое ей обязано своей жизнью. В уже цитированном более позднем письме к ней же Пушкин объяснял свой стремительный отъезд в Закавказье, в действующую армию, тем, что мгновение безумного восторга сменилось в нем невыносимой тоской, погнавшей его прочь из города, в котором так близко и все же так еще недоступно жила его любимая.
По пути в Закавказье Пушкин проехал через Пятигорск, оказавшись теперь уже реально в том мире его былых романтических чувств и переживаний, который незадолго до того возник в его воображении, когда он слушал в исполнении Олениной грузинскую мелодию, записанную Грибоедовым. С тем большей силой охватили его воспоминания о первой поездке на Кавказ вместе с Раевскими и в особенности об его «утаенной» любви к Марии Раевской-Волконской. На какой-то момент снова вспыхнуло в нем и былое романтически-пламенное чувство к ней, сразу же вылившееся в строки первой редакции одного из самых проникновенных его любовных стихотворений «На холмах Грузии лежит ночная мгла...»
Ввиду того, что эта первая редакция, состоящая не из восьми, а из шестнадцати стихов, не вводится в канонический текст стихотворений Пушкина, а потому мало известна читателям, привожу ее полностью:
Связь между этой первой редакцией и посвящением «Полтавы» бесспорна. В посвящении, открывающемся словом «Тебе», Пушкин писал: «Твоя печальная пустыня, последний звук твоих речей — одно сокровище, святыня, одна любовь души моей». В строках, навеянных тихой и звездной кавказской ночью: «Печаль моя полна тобою, тобой, одной тобой». Обращенность в приведенной первой редакции этих строк к Раевской-Волконской полностью подтверждается двумя последними строфами стихотворения, в которых прямо говорится, что между тем временем, о котором вспоминает здесь Пушкин, и этими воспоминаниями прошло «много лет». Это же подкрепляется словами: «Я твой по-прежнему, тебя люблю я вновь». Подтверждается это и сделанной Пушкиным и перекликающейся с образами стихотворения записью в его путевом дневнике, из которой прямо видно, что «воспоминания» поэта в первой редакции стихотворения («Остались мне одни воспоминанья») связаны именно с семьей Раевских.
Но вспышка чувства к Раевской-Волконской почти сразу же была вытеснена той, чей образ, так глубоко запечатленный в его душе, он мысленно увез в свое далекое путешествие. Об этом красноречиво говорит последующая творческая судьба стихотворения. Отбрасывая от него две последние воспоминательные строфы первой редакции и соответственно меняя пейзаж, связывая его уже не с пятигорскими, а с последующими реалиями, поэт из прошлого времени переключает его в свое сегодня, посвящая уже не Раевской-Волконской, а, по его собственному свидетельству, своей, как он надеялся, будущей невесте — Наташе Гончаровой. И именно теперь стихотворение обретает тот, столь нам известный и навсегда вошедший в сокровищницу нашей эстетической памяти, предельно завершенный облик, который становится одним из драгоценнейших перлов в жемчужном ожерелье не только нашей, а и всей мировой любовной лирики.
И в этой переадресовке стихотворения — глубокий смысл. Поэт мог легко перенести строки из мадригальных стихов, обращенных было к Олениной, в мадригальные стихи, обращенные к Ушаковой. Но ни первая, ни вторая редакции кавказского стихотворения 1829 г. не могут быть названы мадригалами. И та и другая хотя они и обращены к разным женщинам, являются выражением в одинаковой степени большого и глубокого чувства. И вместе с тем это — два разных вида чувства, гармонически соответствующих двум духовным «возрастам» поэта, двум основным периодам его творческого развития.