Страница 48 из 52
А самурайство, поразительное дело, исчезло. Да, да, как в песок ушло. Осталось только в фильмах Курасавы и ему подобных.
А что удивляться-то? Видимо, кончился определенный эон японско-самурайской культуры. Нечто похожее происходит сейчас и в России, где тоже кончился большой эон русской культуры, но все еще есть иллюзия его продолжения и возрождения, порождающая псевдоморфозы великой и пространственно необозримой российской государственности, имперскости и православия. Но очень уж удивляться не приходится. Кто сейчас вспомнит, что такое чересседельник. Даже я не знаю, правильно ли произнес, вернее, написал это слово. И к тому же не знаю, какой именно конкретный предмет имеется под ним в виду. Что-то из лошадиного убранства. А ведь буквально полстолетия назад почти 90 % земного населения в своем быту и трудовой деятельности были тесно повязаны с лошадью. На протяжении тысячелетий образ лошади так прочно вошел в мифы и культурный обиход человечества, что, казалось, никакая сила не изымет его из человеческого сознания. Ан, ушел. Ушел прекрасный, возвышенный и неодолимо привлекательный. Ушел и оставил лишь малый ностальгический след. Что уж тут удивляться исчезновению совсем недавнего самурайства или той же российской пресловутой недолгой, по историческим меркам, как бы неодолимой религиозности.
Да, нынче совсем уже не то и у них, и у нас. Не так, как в детстве в Китае двоюродный братик моей сестры, колеся по причудливым дорожкам их необозримого сада, цветущего необыкновенными южнокитайскими благоухающими цветами, выкрикивал:
Я не Коля! Я не Коля! Я — Масуда-сан! — И действительно, он был Масуда-сан, малолетний японец, сын Масуда-сан-старшего.
Это требует объяснения. Моя жена родилась в Китае и, соответственно, малыш не-Коля, а Масуда-сан, сын сестры ее отца, то есть двоюродный брат, кузен, имел два имени — русское и японское. А японское потому, что как раз в то самое время Китай подвергся достаточно варварской и жестокой японской оккупации. Правда, Масуда-сан-старший был мирным и довольно симпатичным, по детским воспоминаниям моей жены, инженером, работавшим в одной английской фирме с ее отцом. Отец же моей жены попал в Китай по всем известным и теперь уже вполне извинительным причинам белой эмиграции. Это раньше надо было скрывать. А теперь о том можно говорить открыто, даже с оттенком некой исторической гордости. Как раз во время памятных и трагических событий октября 1917 года в Петербурге он был курсантом кадетского училища. Не очень разбираясь во всех политических и идеологических хитросплетениях происходящего, но уже понимая и просто кожей ощущая реальную опасность всему своему сословию и себе лично, он решил пробираться к отцу на юг, в Ташкент. Отец же его был генерал Буров — сподвижник знаменитого генерала Скобелева по завоеванию Туркестана и после смерти последнего ставший его преемником на посту генерал-губернатора Туркестанского военного округа (или как там это тогда при царизме называлось?). Я бывал в Ташкенте, рассматривал дворец-резиденцию своего родственника, впоследствии ставший, понятно, Дворцом пионеров. Роскошное такое здание, витиеватого и обольстительного стиля модерн. И я был, понятно, обольщен им и просто удручен утраченной перспективой владения им по наследству. Я мысленно представлял себе, как мужем любимой и единственной дочки генерал-губернатора я навещаю пылающий и слепящий Ташкент и надолго поселяюсь в этом дворце. Я просто блаженствую. Сам губернатор по горло с утра и до вечера занят своей ответственной губернаторской работой. Его жена и дочь, соответственно, моя жена, всем сердцем увлечены какой-то благородной благотворительной работой по обучению детей местных жителей основам гигиены и правильного приема пищи. Посему полные энтузиазма, они почти все время отсутствуют. Увлеченные и торжественно озабоченные, они с утра посылают мне полусонному воздушный поцелуй в приоткрытую комнату моей светлой и высокой спальни и, как бабочки, упархивают в открытое слепящее пространство. Я встаю одинокий поздним утром и уже в раскаленном воздухе в тени развесистых деревьев бреду по роскошному саду. Вдали раздаются резкие крики давно поселенных здесь фазанов. Встретившийся узбек-садовник в пестром халате и тюбетейке склоняется, несколько приоткрывая только улыбающееся лицо. В руках у него поблескивает огромного размера устрашающий нож.
Салям алейкум! — еще шире улыбается он.
Салям алейкум! — заученно и небрежно отвечаю я.
В дальнем, столь любимом мной за полнейшую его заброшенность уголке сада вдруг неожиданное оживление. Группа хмурых русских солдат, пригнанных сюда для ремонтных работ, перекрашивают облупившийся забор.
Привет, братцы! — по-михалковски бодро приветствую я их.
Здравье желаем, вашевысокоблагородье! — оборачиваясь грубыми красными лицами, нестройно отвечают они.
Как поживаем? — продолжаю я в том же тоне.
Спасибо, вашевысокоблагородье. —
Ну, продолжайте, продолжайте! — отворачиваюсь я и, по дальней тропинке возвращаясь в дом, усаживаюсь на веранде за круглый мраморный стол, покрытый кружевной скатеркой. Мгновенно молоденькая свеженькая горничная в белом фартучке пухлыми ручками ставит передо мной на блестящем подносе утренний кофе со сливками. Я утром ничего не ем. Я пью только кофий и стакан апельсинового сока. Несмотря на мой совсем недавний приезд, она это уже знает. Я пристально и испытующе взглядываю на нее. Она краснеет и, смешавшись, быстро уходит, придерживая подол длинного шелестящего платья.
Да-аааа, — потягиваюсь я до сухого хруста во всех суставах.
Но тут внезапно мне в голову приходит ужасающая мысль, что буде все сохранившись в том дивном сокровенном виде, в каком я себе это представляю и описываю здесь, — в жизнь мне бы не быть мужем дочери генерал-губернатора. Мне, быть может, и выпало бы только с трудом на свои жалкие крохотные деньги в кратковременный отпуск после тяжелого труда в горячем цеху или нудного сидения в низенькой пыльной комнатке какой-то бессмысленной конторы зачем-то добраться до Ташкента и, одурев от жары и открытого солнца, прохаживаться по внешней стороне забора, мысленно себе дорисовывая всю тамошнюю загадочную жизнь:
Небось сейчас вот муж молодой единственной дочери генерал-губернатора встают. Да, точно, встают. Потягиваются — аж слышно, как беленькие тоненькие косточки хрустают. На веранду выходют, жмурятся. Понятно, солнышко-то для их изнеженных северных столичных глазок ярковато, ярковато. Ой, какое яркое! Меня-то грубого и привычного обжигает, а их-то уж, батюшки, как болезненно тревожит, не приведи Господи! В сад выходют и бредут по любимым дорожкам, слушая крики заморских павлинов — экая, право, причуда! Бестолковая и бессмысленная птица. И в хозяйстве бесполезная. Сейчас вот закричит. Вот-вот, противно так вскрикнула. А вот уже молодой муж доходят до забора, где и я стою, но только они с обратной внутренней тенистой стороны… — да ладно. Что уж душу-то травить. Пойду-ка я лучше сам по себе. — После же Великой Китайской народно-демократической революции все империалистические концессии были, понятно, ликвидированы, а концессионные работники разъехались кто куда. Так вот у меня в Японии и оказались родственники. Я навещал в Токио дочку Ямомото Наташу, более для нее и всех ее японских родственников привычно зовущуюся именем Казука, и ее приветливого, изысканного в манерах и с чистым английским произношением мужа-физика Мачи. Наташа прилично для человека, почти не встречающего русских, говорит по-нашему и имеет естественное пристрастие, прямо-таки страсть к русской кухне, переданную ей матерью, естественно тосковавшей по всему русскому в семье милого и мягкого Масуды-сана. Вся ее тоска и душевная неустроенность нашла выход в изысках и вариациях на русско-кулинарные темы. Видимо, при виде меня это же чувство нахлынуло и на Наташу, потому что сразу же по моему возвращению из Токио на Хоккайдо почти через день к моей двери стал подъезжать огромный грузовик специальной доставки и выгружать солидные ящики с русской едой, изготовленной Наташей-Казуко и регулярно присылаемой мне. Там были щи, «пирожки с мясой», «пирожки с капустом», «пирожки с орехой», «голубтси», «пелмен с мясой», «пелмен и овощ», «гуляж», «баклажановая икра». На каждой аккуратной упаковочке по-русски коряво было точно написано название содержимого. Я чуть не плакал от умиления и собственной ответной подлости, выражавшейся в редких и недостаточных звонках в Токио со скудными словами благодарности. Да что с собой поделаешь? Вот такой я мерзавец!